Буча (глава 4)

Автор: Немышев Вячеслав Рубрики: Кавказ Опубликовано: 10-06-2009

Глава IV Мать во дворе обняла сына.

Вместе с запахом её волос, рук и всем, что было в ней родного, слезливого, как во всякой доброй матери, нахлынули на Ивана воспоминания, видения детства: яблок со старых, теперь уже срубленных яблонь, лопухов за огородом, цепей от трактора, полыни, домашнего квасу, оврага с колючкою, соседа Болоты-балагура.

— Ма, ма…

— Сынок… ждали. Больше уж не ходи…иии-и-и, — потихоньку заголосила мать, сдерживалась, как могла, и все ж плакнула: —Сына-аа,родима-ай, Жорочка, и-ии…

Отец с задов вышел. Улей нес. Поставил.

— Мать, мать, хорош, — руки о бока потер. — Здоров, Иван!

— Приехал, бать.

Мать, зажав рот, схватила Иванову сумку и — за шторки. На пороге оступилась, обернулась с жалобной улыбкой: прости, сынок — не сдержалась.

Мяукнула под ногами толстенная кошка.

Отец дернул Ивана за плечи, притянул к себе, хотел шлепнуть, похлопать, на крепость проверить, как всегда, но передумал и погладил по плечу, колючим чмокнул Ивана в скулу. Кошка стала тереться о ноги. Отец шумнул:

— Пшла-а, сатана! — кошка шмыгнула обратно в дом. — Тьфу, шалава, котится по три раза в году. Надо и её с котятами вместе притопить.

Иван улыбнулся. Отец засмолил беломорину.

Мать выглянулаиз-зашторки: на отца бровями повела, а на Ивана самую чуть подвсхлипнула. Отец зыркнул в ответку. Разговор завязался так — о мелочах: про пчел, дорогу обсудили. Отец охнул — баню топить же! Иван говорит — нельзя ему после ранения, слабость нападает временами, может в обморок свалиться. Отец смотрит на сына, качает головой — худой Иван, желтый.

Мать расшумелась на отца, чтоб дал обтрястись с дороги.

Обмылся Иван, постоял под душем, смыл всю дорожную накипь и, одевшись в чистое, что мать приготовила, вышел в комнаты.

Обедать решили в семейном кругу, да куда там: родня да друзья, да соседи, да по работе — так и набралось чуть не полдвора. Хорошо Ивану стало. И снова, как в тамбуре, когда ещё до попутчика, о добром, счастливом, не роковом задумалосьзамечталось.

Сестры — обе румяные с улицы, с ветра. Иван с ними расцеловался. Сестры тоже пустили по слезе. Старший Болотников пришел, принес водку. Мать на него с порогатак-разэдак,туды-сюды. А Болоте все божья роса. Он уж с утра — опохмелившись, ещё успел в управе поругаться с начальством. Злой — матерится. Сел за стол, черезмиски-плошкис Иваном схватился здоровкаться.

Начали с краев стола отмечать за приезд. Потом уж села мать. И отец разговорился после второго доверху — за Ивана, за мать, потянулся, в шеюкуда-тоей ткнулся. Влажным, но таким же волчьим — на выкате — глянул на сына. Капустками с малосольем захрустели, холодца раскидали по тарелкам, рюмки —чок-чок. С хлеба ломтями сыплются крошки на колени, под стол. Под столом кошка трется меж ног.

За родню пили, за службу и так далее. За Жорку именную поминальную подняли. Иван выпил, и закружилось в голове.

Хмельно Ивану, вроде как мутить его стало. Шумят вокруг. Он за столом от родителей сидел по правую руку. Рядомсосед-одногодокобхватил его за плечи, трясет,Болоту-старшегостарается перекричать — вспоминаеткакую-тоерунду с детства.

И вдруг матьиз-застола поднялась, отец косо посмотрел на нее, но будто не заметил. К серванту мать стала: руки — под грудь. За стеклом в серванте Жоркина фотография с похорон. Со школьного выпуска снимок. Мать не захотела тогда, чтоб в военной форме. Когда опознали Жорку в ростовской лаборатории и в цинке отправили домой, мать эту фотографию сразу выбрала и не выпускала из рук до самых похорон. Отец боялся, что она умом тронется. Но ничего, передюжила, перестрадала. Жорка на фотографии был в костюмчике — серьезный: губы полные и шея худенькая, кадык выпирает.

Надоел Иванусосед-приятель, руку скинул и встал. Пробирается вдоль стола.

Странная картина тут случилась. Мать у серванта голову склонила к младшему. Жорка прямо с фотки смотрит. И на Ивана — вдруг. Иван ещё удивился: нет, точно — куда он двинется, брат следит за ним, будто других нету в комнате. После выпитого поплохело ему: колокольчики —дзинь-дзинь. По вискам стукает, долбит. Смотрит Иван на Жоркину фотку, оторваться не может. «Ты чего, брат? Хорошо тебе на том свете, лучше, чем мне? Тошно мне, брат! Но я все сделал… почти… как задумал. Одного не успел…»

Жорка, чудное дело, ожил как будто. На Ивана — с укоризной.

«Как же, братуха, выходит, зря?.. Что ты так смотришь на меня, будто осуждаешь? Не отпускает меня, брат… Отпусти, братуха, грех, скажи там… пусть отпустят! Не за деньги, брат, за тебя мстил… Так что же, простить?! Они тебя, как барана… а я — простить?»

Болота заголосил на краю стола, песню затянул, да не в ноту. Мать Болотниковых, тетя Маруся, на старшего шумнула. Да того разве ж остановишь? Сестры Ивановы подхватили, что Болота не дотянул. Голосистые они. В два голоса и запели. И весь стол, покачиваясь, позвякивая вилками, плошками, рюмками, тоже запел. Пели про любовь, про женщину и её страдания, про мужчину-странника.

Колокольчики уже — колоколами, колесными парами, визгами паровозными…

«Не прощай их, брат!Не-ет, брат, пускай там тоже поминки, пускай! Чего ж мне тогда делать? Куда ж теперь со всем этим?.. А я тебе крест, ну тот, отдам, мне он так… Кому пожаловаться, комууу?!..»

Ничего не ответил Жорка.

Мать фотографию досталаиз-застекла и стала рукой водить по ней: вроде как пыль смахивает, но не как пыль, а как ребенка по головке гладят. Иван выбрался из дому, на пороге стоит, руками за лицо схватился. Рядом ведро с водой. Плеснул из ведра на лоб, шею. Когда вернулся в комнату, там вовсю распелись: тянут жалобливую, щеки кулаками подпирают:

— …бродяга, судьбу проклиная, тащился с сумой на плечах. На нем рубашонка худая, со множеством разных заплат, шапчонка на нем…

Болота, как всегда, влез, перебил песню. Тетя Маруся, сестры замахали на него. По краям стола тут же — давай, чокаться. Огурцами в прихруст.

— Пусть Шурка, Шурочка споет, слышь… — кричит Болота, дожевывая огурец. — Да чего, да ладна-а!

Шипит на своего старшего тетя Маруся. Болота только отмахивается — душа ж просит!

— Шурка, давай, Шурка-а!

Голос этот бархатный, осенний, урожайный с первой ноты, с первого слога зазвучал. Сильный голос, нутряной. Говорильня сразу и стихла, Болота бузить перестал. И не в самую силу голос тот зазвучал, дай бог вполовину. Но и этого хватило. Не пролилась, а вышла песня на широкую дорогу и пошла себе от начала к развязке, от любви к печали:

— Каким ты бы-ыл, такимоста-аался, орелстепно-ой,ка-азак лихой!..

С таким голосом не сладить: не сбить мелодию с ноты — гармонь захлебнется от обиды.

— Заче-ем, зачем ты снова павстречааался, зачем нарушил мой покой?

Ах, как захотелось Ивану подпеть! Подсел он к белокурой певунье, но тоненько подсел, на краешек скамьи, чтоб не помешать ненароком, не сбить. Певунья в профиль ему видна. Щечка у нее пушком белым подбита, и дрожит подбородочек, когда тянет Шурочка высоко:

— Свою-уусудьбу-уус твоей судьбою пускайсвяза-атья не могла, но я-аажила-аодним тобою, я всювойну-утебя ждала-аа…

От таких слов Иван стал, будто и не пил вовсе, про докторишку с его латынью забыл, про Лорку, пятки ссохшиесяиз-подбелых простыней — одним махом забыл про все свои военные окопные мытарства. Как отрезало! Шурочка не глядит на него, поет. Но знаетпочему-тоИван, что поет она не просто для всех — вон, для Болоты горемычного. Нет! Тут другое. Она для него, Ивана, пела — пела чисто, искренне:

— Но ты взглянуть не да-агадался, умчался вдаль, казак лихой… Каким ты был, таким остался, но ты и дорог мнетако-оой… Каким ты был…

Шурочка Мокрова жила со Знамовыми по соседству через два дома, работала с матерью Ивана на птицеферме. Два класса впереди училась Шурочка: когда поздравляли Болоту, она и дарила ему те тюльпаны. Болота, разведясь с женой, все косился на соседку. Но она к тому времени уже обзавелась семьей, на Болоту и не смотрела.

Иван же, как в госпитале говорили, пары выпустил, теперь про любовь задумалось.

Само собой получилось — чего ж тут причины искать? Можно, конечно, на везение списать: видишь, солдат, и пуля тебя пожалела, и бабы вокруг тебя вьются — значит, поперло тебе. Только ты уж не тушуйся, не то задует степняк, унесет твои надежды. Там, в верхотуре небесной, свои потоки — восходящие.

Шурочка перестала петь. Пока Болота лез к ней через стол обниматься, выскользнула и во двор. Иван подождал для приличия с полминуты, не поднимая глаз, набычившись, вышел следом.

Шурочка стояла на пороге, куталась в цветастый с рюшками платок.

Была она белокожей, что редкость для южанок, остроносенькой; платок ладно лежал на её покатых плечах. И так все в ней гармонично расположилось: и шея сочная белая, и руки полные, и бедра крутые, — что казалась она Ивану не то чтобы сильной, но надежной. Такой, что уедет мужик в дальние дали, а дома у него все будет в порядке: и чистота в комнатах, и подушки в наволочках одна на другой, и квас холодный к приезду.

Весной в степи пахнет травами.

Чабрец сильно душистый, но тот — в июне, а майские ночи свежи на дух: акация цветет, тюльпаны,мать-и-мачеха, вишня с абрикосом. С первого майского сбора меды легкие, не длялечения-профилактик, а для баловства, для сладкоежек. Иван ранний мед ложками уминает. Отец ворчал всегда. А чего ворчал? Медовое, оно ж по губам течет, и меру не почувствуешь: раз попробовал — всю жизнь на сладкое будет тянуть.

Иван, как и положено, стал прощупывать почву: слышал от матери, что развелась Шурочка со своим, выгнала мужа по той же причине, что и Болотакогда-тополучил в лоб связкой с ключами.

Шурочка — спиной к нему, плечом повела, когда он встал рядом.

— Мать переживает… — начал Иван издалека. — За Жорика тоскует. Она жалела его, малой потому что был. Батя гонял его… А тебя не узнать, подобрела, в смысле… ну… — он смутился. — Давно не виделись.

— Да уж, соскучилась прям, — отшутилась Шурочка. — На домашнем и ты раздобреешь. Носит тебя… А я помню, как на моей свадьбе ты стоял, где георгины у вас, а мы мимо шли. А Болота, охальник, стал поперек улицы и не пускает. Помнишь?.. Глаза у тебя…

— Чего глаза? — бычится Иван, суровость нагоняет, прячется со света в темень.

— Да такие же, волчачьи. Страсть! Как взглянешь, аж мурашки… — она передернула плечами, потянула на грудь платок.

— Какие есть. К бате претензии…

Почувствовал Иван, что, на самом деле, Шурочка добра к нему. Разговоры строгие так, для виду, чтоб не возомнил себе — чтоб не подумал о ней, что кидается она, разведенка, к первому встречному. Хоть и не случайный человек Иван, а так положено — этикеты, и все такое. Из дома народ повалил. Болота громче всех горланит, увидел Шурочку.

— А-а, саседка!..

Потянулся к ней лапищами, а от самого чесночиной прет да самогонкой. Иван сморщился: галдеж такой ему некстати сейчас.

— Меня-а не любишь?

Шурочка уперлась ему руками в грудь и толкает, отшучивается. Гомонится народ на крыльце.

— Уйди, дурак, дай с человеком поговорить…

Болота фокус навел на Ивана.

— Братан, ты не обижай её… Ух, не любит она меня. А тебя полюбит? Шиш! Онапра-авильная!Расцвета-алияблани и груши,паплыли-и туманы…

Его окликнули:

— Болота, пошли с нами, водки пожрем…

— Выхади-илана берег Катюша… А пойдем!.. Ванька, за раками поедем? Да не нынче. Как тогда, помнишь? — и пошел Болотников старший с компанией, пошатываясь и подпевая себе под нос про берег крутой и орла степного сизого.

Шурочка засобиралась идти.

— Пойду я, там Ленчик, сына… У мамы моей. Он не любит, когда меня долго нет — и, будто вспомнила важное: — Вань, ты жалей мать. Она и по тебе переживает, думаешь, не понимает, как ты намаялся?

И сказала она последние слова так, будто все переживания материны знакомы ей, и показалось Ивану, что сама она за него печется. А почему? Да кто так, сходу поймет бабью душу, страдания её, печали? Молод Иван, ему рано пока разбираться в таких житейских тонкостях.

— Ну, с приездом тебя, слава богу, пойду…

Иван решился.

— Ты… это… провожу что ль?

Шурочка замерла на вздохе, шагнула с крыльца.

— Чего уж, два дома идти… Ну, впрочем, как пожелаешь.

Они пошли по улице. Может, и угнетало обоих неловкое молчание, но вечер был один из таких, когда не нужно слов. И ночь завладела миром. Сонным, ленивым брехом перекликались дворовые собаки, замычала корова,где-торявкнул и заглох мотоциклетный мотор. Ветер утих, и недвижимый, уставший от дневной суеты воздух наполнился запахом цветущих акаций. Отпели соловьи свои любовные трели. Стихли звуки.Птица-ночьвольно раскинула свои черные с крапинами ранних звезд крылья.

Они шли медленно.

Иван взял Шурочку бережно под локоть.

— Кочки, ямы. Витька по грязи вечно нароет своей «буханкой», — вроде как оправдался Иван.

Мимо Болотниковых двора прошли, и уже вслед им неожиданно в наступившей ночной тишине брехнул цепной кобель Шалый, дурной, короткохвостый азиат. Шурочка ойкнула и прижалась к Ивану.

— Кобелина чертов! Вся порода у них такая брехучая! Как иду, знает, а все одно кидается… Что ты, что… ох…

Иван, воспользовавшись моментом, вдруг с силой обхватил её, притянул к себе. Поискав губы, нашел быстро — впился в них жадно, будто боялся, что отнимут у него, не разрешат…

Уснули они, когда отголосились третьи петухи, а на улице младший Витька Болотников завел и прокатил под окнами тарахтучую «буханку».

Когда Иван открыл глаза, Шурочки рядом не было.

Хлопнула дверьгде-тов доме — пахнуло стряпней с кухни.

Иван потянулся. За стенкой послышались голоса, один детский. Иван подумал: Шурочкина мать Ленчика привела. Стало ему неловко — задрал одеяло до подбородка.

Шурочка вошла в комнату с кружкой в руке.

Иван сощурился, вроде как со света. Она присела на кровать — в ноги к нему.

— Выпьешь? — Иван скривился. Не бойся, не похмелка. Молока холодного тебе принесла. Я пьяниц страсть как не люблю.

Иван глотнул из кружки, и от затылка оттянуло тяжесть. Допил большими жадными глотками.

— Сама-товчера… Тебе на работу?

— Ну-у! В кои-товеки… Какая работа? Сегодня ж воскресение, — она ласково ткнула его в лоб. — Проснулся… А ты полежи ещё. Или твои искать станут?

— Чего станут, я малой что ли?

Шурочка улыбнулась, потянувшись, полной белой рукой провела по одеялу, где был живот Иванов.

— Дурачок ты. Вы ж для матери всегда малые. А тебе покушать надо, а то и вояка из тебя теперь никакой, да и работник… — она ещё раз критически глянула на всего Ивана, и закраснелось её лицо. — Хотя нет, работник из тебя получится.

Слова эти смутили Ивана окончательно. Он кивнул Шурочке на стул, где лежала одежда. Сказал, что пойдет, что пора уже. Да и пацан может увидеть его.

— Ни к чему это, — Иван заискал глазами. — Рубашка где?

— Поглажу, подождешь? Ой, там утюг у меня!.. Я скоро. Посиди пока, вон, телевизор включи.

— Мать что ль не выгладит? — насупился Иван. Неудобно, конфузливо ему стало, но приятно, черт возьми!

— Мятая просто… Мне ж не сложно. Я быстро.

И сказала это Шурочка так, словно вину за собой чувствовала, будто оправдывалась перед Иваном за вчерашнюю свою бабью слабость. И не винила сама его, что он воспользовался ею, а только просила взглядом не думать о плохом, что плохого кругом мести — не вымести. И чего себя мучить? Случилось, так случилось — люди они взрослые, самостоятельные.

После уж оделся Иван в глаженое, жадно, как ночью, поцеловав Шурочку в теплые губы, прячась от Ленчика, пошел к себе.

Хотел Иван незаметно пройти да сразу завалиться спать. Но мать ждала его. На столе разложила порезанный крупно хлеб, масло в масленке, молоко. На плите шкварчит в кастрюльке.

— Позавтракай, сынок, — сказала и закружилась от стола к плите, с кастрюлькой обратно, кашу ему в тарелку стала класть. — С пшенца, на масле. Кушай, сынок…

Иван довольный, что мать не пытает его расспросами, схватился за ложку, обжигаясь, стал глотать кашу.

— С краюшку подбирай, горячее, ожжешься, — и спросилавсе-таки: — У Шуры был?

Иван набил полный рот, запил молоком. Кивнул неопределенно и снова носом в тарелку. Мать стояла рядом, сложив руки под грудью, как тогда с Жоркиной фотографией.

— Ты знаешь, а Шура — девушка неплохая, — мать сделалась задумчивой, и морщинка через лоб потянулась. — Не везет только ей в жизни. Мужик ей попался — гадкий человек. Бил её. Кому ж хорошо так жить? Разошлись… Она, считай, два года без мужа, одна. Ленчику ейному шесть скоро. Он мальчик воспитанный. Вообще, семья ихняя приличная.

Мать хотела ещё подложить каши, но Иван замотал головой — не лезет больше.

— Ты ешь, сына. Оссподи, а щеки-то! Аж светится сквозь…

К вечеру засобирался Иван: надел глаженное Шурочкой и пошел не мимо Болотниковых двора, а в обход через зады, по соседней улице. Болоту встретишь — не отобьешься тогда от стакана.

Шурочка отправила мальца к матери. Они пили чай и ждали ночи. И ночью все было так, как мечталось Ивану…

На третий день Иван встретился с Ленчиком, столкнулись нос к носу во дворе. Ленчик губу выпятил:

— А мамы нету. Она за ма-аком ушла.

Ленчик ухоженный, рубашонка на нем в клетку, воротнички в стороны аккуратно разглажены, ботиночки тупоносые. Похолодало. Ленчик нараспашку. Хлобыстает его ветер, под рубашонку задувает.

— Простудишься, — сказал Иван мальчугану, вроде как, вместо «здрасте».

Ленчик надулся, но с места не двинулся. Кулачки сунул в карманы. Сзади скрипнула калитка. Иван обернулся. Шурочка опустила под ноги бидон с оббитыми боками.

— Ленчик, молока тебе принесла. Чего ж ты голый?

Тот теперь, увидев мать, не побежал к ней, но с чувством полного достоинства и уверенности, что он главный мужчина в этом доме, так как мать не кому-нибудь, не дядьке этому лысому, а ему, Ленчику, принесла молока, развернулся и потопал по бетонной дорожке. Уселся на крыльцо.

— Хозяин, — хмыкнул Иван.

— Что ты! — Шурочка, радостная, что неловкая ситуация сама собой разрешилась, подхватив бидон, подталкивает Ивана. — Уж такой хозяин… Он общительный. Это с первого раза характер показывает. Ат, сорванец… Сказала ж ему, чтоб свитер надевал. Слышь, чегоговорю-то, Ленчик?.. Оденься что ль!

Всю первую неделю после возвращения Иван провел у Шурочки. Ленчик привык к нему, не отходил ни на шаг. Иван — воды натаскать, и Ленчик с ведерком пластмассовым бежит. Иван курить усядется на крыльце, и малец рядом пристроится, смотрит на Ивана, спрашивает о всяком.

То — почему ты лысый такой, то — отчего у тебя на голове полоска розовая? Иван — за топор, дрова поколоть. Ленчик боится топора, отойдет на безопасное расстояние и из-заполенницы смотрит. Иван стукнет, исподтишка скосится на него. Весело обоим. Но Ленчик не забывает, что он хозяин: когда в дом идут, первый летит к крыльцу, растянулся — зареветь хотел — но видит, что Иван смотрит, и не стал плакать.

Мать Ивану ничего не говорила. Отец хотел, было, спросить, но мать его одернула, чтоб не совался. Она уже решила про себя, что, пусть — хоть и разведенка, хоть и не первым будет Иван у нее, да зато при хозяйстве. Соседка — большое дело. Не шалавистая. Девки, как в город уедут, считай, пропали. Срамотно смотреть. Изпод юбчонки все видать — нате, берите, не жалко. Шурочка степенная, старше Ивана. Может, сын её рядом с такой доброй женщиной успокоится, заживет по-человечески.

А по селу поговорили, перемололи. Через три дня сгорел гараж на птицеферме, и стало всем не до Ивана с Шурочкой. В магазине бухгалтерша с птицефермы рассказывала продавщице, как горел гараж. Когда вошла Иванова мать, обе примолкли, а потом бухгалтерша, как бы невзначай, и спросила, мол, скоросвадьба-то? Мать отшутилась. На этом всешуры-муры и закончились.

В июне уехал Иван с отцом на гречишные поля под Гумрак, с Болотниками вместе на их «буханке» и укатили. Семья пчелиная разрослась. Наколотили они с отцом пяток новых ульев.

— За тобой черед, сына, — говорил отец. — А что, глядишь, и вы с Шуркой пчеленка состряпаете.

Из досок, веток и травы соорудил Иван шалашик. Как остался один, — отец с Витькой поехали обратно за следующей партией ульев, — нарадоваться не мог соловьиному концерту. Как мечтал он о таком вот одиночестве, когда, раскинувшись в шалашике, можно лежать и думать о будущем, что, может, и правда появится на свет его, Иванов пчеленыш. А как назвать? Жоркой, конечно, в честь брата.Мать-то, мать! Ух, она станет ходить за внуком… или внучкой. Девка?.. Тоже ничего. Девчонку пусть Шурочка называет. Имен красивых много — хоть Татьяной, а хоть Ольгой. Лишь бы душе пелось да дышалось легко, как вот в этом шалашике, среди душистых ранних трав да соловьиных пений. А Ленчик? Что ж, так тому и быть — усыновит он Ленчика. Пацан растет правильный, да и привык он уже к нему, Ивану. Глядишь, скоро станет называть его папкой. Эх, хорошо! Бывают, значит, исключения, выходит, прав был попутчик, прав…

В то время заявился из города в Степное бывший Шурочкин муж, отец Ленчика.

Шурочка на следующий день шла по селу, закутавшись платком. Мать, как увидела синяки, давай её расспрашивать, а потом говорит, чтоб та Ивану не сообщала, не то убьет он паразита, Ленчикова отца. Грех страшный будет.

Но все случилось по-другому.

Вернулся на Гумрак к пасекам Витька Болотников. Отцы остались по домам. С ним оказией увязался брательник. Выпимши был старший, ну и все Ивану рассказал про то, как «старый Шуркин муж гонял свою, что слышно было на полсела».

Витька поумней братца — кинулся к Ивану, чуть не вязать. Иван ему приложил не разбираясь. Рухнул Витька на спину — ровненько на шалашик. Шалашик и развалился под здоровенным Витькой. Очухался, матерится на старшего болтуна. Да толку. Иван прыгнул в Болотниковскую «буханку», за ним по проселку только пыль столбом. Пока ехал, колес не жалел, но ближе к дому поостыл Иван: «Только скажу, чтоб проваливал, не буду бить, не буду…»

Зашел Иван в дом — пусто в кухне. Он в комнату.

На кровати лежит тело: затылок взъерошенный, сопит в подушку. А подушка — та, на которой они с Шурочкой ночью соловьев слушали и о всяком замечательном разговаривали. Иван схватил незваного гостя за шиворот и поволок к дверям.

Ленчиков отец хоть и пьяный был, но стал понемногу приходить в себя — понять не может в чем дело — давай хвататься по сторонам за все подряд. Посыпалось с полок, занавеска рухнула с карнизом. Я стрелять… ну, плохо стреляю. В медбратом служил… У меня тяж сплю плохо, мочусь по ночам.

— Ты куда… кто?А-а… хахаль Шуркин!..Чмо-о! Положь…

Очухался Ленчиков отец и давай материться. Мужик здоровый — рыхлый, крупней Ивана. Да Иван жилистый.

— Ах, ты, чмо!А-а, соседский… Этта ты, что ль, инвалид контуженый? Присоседился к чужому добру, голодрань!.. Вали из маего дома, чмо! — и с пола поднимается, а кулаком метит Ивану в голову, да промахнулся.

Иван побелел — и ударил в ответку.

Ударив раз, пошел уж лупцевать Ленчикова отца — тот и прикрыться не успел. Иван ему с первого удара — нос в кровь. Тот теперь корчится на полу. Иван по нему сверху ногами месится, зашелся — и аж пена изо рта. По сторонам глянул — молоток на полке. Схватил. И убил бы, да вдругкто-тона руке повис. Шурочка! Она не кричала, а так тоненько стонала:

— Ни-ии… ни надааа, Ваня,ни-ии!.. Да что ж это, брось, брось! Уходи, оставь его, не смей! — Вдруг она закричала, но не бархатным, а злым, холодным, чужим голосом. — Убирайся вон! Оставь, тебе говорю… Что ж ты сделал, идиот?! У тебя совсем, что ли, мозги там, на твоей войне поотшибало? — понесло Шурочку.

Иван так опешил от её слов, что выронил молоток и стоит как оплеванный: а ни утереться, ни уйти не может —ноги-руки онемели.

— Что ты, Шура? Я ж… он же… Смотри, вся щека у тебя…

— Урод, — упал платок на плечи: волосы нечесаные у Шурочки, слезы из глаз, на щеке синячина с кулак и веко подплыло фиолетовым. — Тебя кто просил лезть не в свое дело? Ты что ли кормить меня станешь? Да тебя самого нянчить ещё… Защитник нашелся! Мне терпеть — не тебе. Всю жизнь от вас… выродков, терплю! Одна гадина мучает, да хоть деньги дает!Ты-токуда?.. Чего я теперь делать стану — на твою пенсию жить, инвалид чертов?

Может, и простил бы Иван Шурочке сказанное в горячности. Отошел бы потом, и помирились бы они с Шурой. Чего в жизни не бывает — чего не скажешь по злобе дорогому, любимому? Самому близкому и скажешь обидное: то, что чужому нельзя, неприлично, то своему отчего не сказать — все одно, простится потом. И простил бы Иван. Но тут Ленчик в комнату вошел — увидел все: мать растрепанную, отца своего в крови на полу. Ленчик к Ивану мелкими шажками подбежал и давай колотить его ручонками, а потом поднял лицо и со слезами сказал:

— Ты гад, гад… Это папка мой. А ты гад, дядька чужой!..

***

На Вишневой балке открылась «Карусель».

Держал точку барышник Пух, малый со Спартановки, тот самый, у которого Иван работалкогда-тов автомастерской. Пух торговал паленой водкой, но заходившим деловым наливал честно.

Пух платил исправно: когда звал Ивана в контору получать зарплату, хватал его за плечи и клялся, что за такого верного друга он готов че хошь отдать! Пух тряс жирным брюхом под шелковой малиновой рубахой и выкладывал перед Иваном девять синеньких бумажек. Всякий раз он добавлял сверх положенного пятисотрублевку за усердие и напоминал Ивану, что дружба — это когда друг тебя не просит, не просит. И вдруг попросит. А ты не откажешь другу…

Иван клал деньги в карман и шел на рабочее место.

В последнюю получку он отсчитал Пуху две тысячи — долг за драку и погром.

Если б в рабочий день Иван подрался — это одно, работа, а то ж в выходной, да и ещё за девку шалопутную, Кристинку.

Пух не оскорбился за драку, но деньги за побитую посуду взял. Пуху вообще нравилось быть добрым:девчонкам-проституткамоставлял тридцать процентов с клиента и домой отпускал на праздники. Ивану он подмаргивал, когда отсчитывал премиальные; говорил загадками, что «хороший солдат — на всю жизнь… это первый раз страшно».

Иван мрачнел на такие разговоры.

Стал он выпивать. Сядет в углу подальше от глаз, рюмку, сигарету — одну за другой.

Первые дни, как устроился, места себе не находил.

Случайно закружилась Кристинка вокруг него: ножонки,грудки-вишенки. Иван со стула смахнул — садись, малая! Шампанского подружке заказал. Кристинка шампанское в розовый ротик льет, хохочет. Музыка на всю округу — гудит шалман на Вишневой балке. Подпили гости, один Кристинку по заду хлопнул. А как не хлопнуть? Её же, гулящую, сразу видно.

Иван обиделся, что его подружку щупают — и в драку.

Пух отчитал его: за всякую б… ввязываться, не хватит его на всех. Гулящих, их вон, только свистни — набегут. Денюжкой потряси — как мишки цирковые станцуют, потешат состоятельного мужчину. Ему, Ивану, как своему, скидка с услуг. Но он, Иван, парень со специальностью, да ещё с какой. Такие специалисты всегда в цене, если, конечно, заказчик найдется. Подмаргивал при этом Пух многозначительно.

Иван на эти ужимки сначала не обращал внимания, но с каждым разом намеки становились все навязчивей: вместо пятисот рублей Пух стал прибавлять по тысяче. Когда он напрямую спросил, не разучился ли тот стрелять, Иван решил, что пора менять работу.

Откуда Пух узнал о его прошлых делах, не имело значения, но Иван, будто снова попал в девяносто пятый, когда кинуло его в самое пекло: и не пошевелиться, не вырваться было. Его затягивало с бешеной силой в новый водоворот: война не отпускала, и оттого страшно стало Ивану. Когда уехал Иван из дома в город, мир вокруг, будто туманом окутало. Километры столбовые,вишни-абрикосыв белом цвету. Мать у крыльца. Шурочка… Ленчик. Ленчик колотил ручонками: «Чужой, чужой, чужой!»

«Значит, я правда с катушек съехал. Но я ж не сам, первый раз когда попал. Лучше бы, как Петьку Калюжного, наповал бы!.. Это вообще красота для нашего брата: и вечный покой, и вечная слава. Но почемуя-то, почему не Пух или какая другая сволочь? Может, кто выбирает нас там… Тех, которые поглупей? А жирных, сытых не берут…»

Иван решил, что им, которые поглупее, на роду написано. Чего тогда противиться, чего с судьбой спорить? Но с Пухом решил не связываться и ждал момента, случая, чтобы уйти. Все не получалось.

Сомнения разрешились к осени.

Захаживали в «Карусель» деловые. Пух тогда выбегал из конторки и менялся весь на глазах — куда вся вальяжность девалась? Орал на поваров: «Шевелись!» Кружится карусель. Официантки мордахи подмазывают: губки красненьким, щечки припудрить, да чтоб блузки кружевные на просвет. Тащат подносы для деловых.

Тошно Ивану смотреть.

Однажды его позвали.

В конторке диванчик и кресло. На диване Пух елозит. В кресле — деловой. Весь в голде с шеи до пальцев-растопырок, после принятого с дороги развалился, как дома. Двое быков за спиной.

— С тобой серьезные… уважаемые люди хотят пообщаться, — говорит Пух. — Присаживайся. Выпьешь?

— На работе.

Деловой под блатного косит, распальцевался и на Ивана захрипел:

— Внатури, братан, отвечаешь за базар. Правильно сказал… Дело к тебе. Ты, говорят, стрелять умеешь?

На этом месте Иван и затосковал по-настоящему.

Сначала подумал про Батова и вспомнил его слова про то, что не получится из него снайпер, а только стрелок. И этим барыгам стрелок нужен.

«Братан? Ты… тварь узколобая, не братан мне. Ты — чушило! Братан мой в земле лежит. Много братанов, те, которые со мной под Аргуном в окопах гнили, которые… Да пошел, ты падла тыловая!»

Хотел Иван так же, как подумалось, ответить. Но представил, что закончится его монолог битвой с реальными потерями. Не до потерь ему. И не стал борзеть — решил врасти в материк.

— Ошибочка здесь. Я стрелять… ну, плохо стреляю. В Ростове в госпитале медбратом служил… У меня тяжелая контузия, с тех пор сплю плохо, мочусь по ночам. Не по адресу. Это вам к крутым надо.

Обиделся деловой, покраснел. И на Пуха:

— Ты кого привел, внатури? Мне стрелок нужен, а это фуфел! Ты, Пух, облажался, и, значит, ты сам фуфлыжник. Кто из вас гонит, тот и станет за базар отвечать!

Иванбочком-бочкомвыбрался из конторы. Тамшум-гам: деловой уж Пуха трясет.

Посожалел Иван: зарплата завтра. Да делать нечего. Хватит с него скандалов, непонятой любви, соловьев до рассвета, помятых проституток, деловых с пальцами.

Видно, не уйти ему от судьбы…

***

В военкомате произошла заминка.

В документах у Ивана черным по белому, как клеймо — госпитальное «негоден». Чинуша в погонах, что отвечал за набор по контракту, сначала ни в какую — вали, и все. Инвалид! Иван дождался на улице, протянул чинуше деньги. Тот взял и сказал, что если Иван дурак, то ничего уж не поделаешь.

Назначил ему назавтра к обеду.

На следующий день Ивану подписали все бумажки. Чинуша на прощание руку протянул. Иван резанул его зеленым на выкате.

Отец истопил баню.

Иван обмылся наспех, в горячее не заходил. Только и бани было, что березовым духом надышался из приоткрытой парной. После мытья он раскинулся на лавке, но показалось ему, что смотрит на негокто-то. Огляделся, даже в окошко глянул — никого. Наготы своей застеснялся. Чудно! Понял Иван: это бог на него смотрел. Будто на медкомиссии врач: годен или не годен? Хоть и бог, а все равно Ивану неловко, а потом подумал — чего ж неловко, бог ведь сам людей сотворил такими.

Тогда стал Иван богу молиться:

— Боженька истинный, — молился Иван, — направь меня по верному пути…

Он вспоминал, как молилась мать. Мать шептала разные странные слова и просила у кого-то, кого называла богом, всяких благ. Ещё про покойников говорила хорошее.

Иван вспомнил, что в доме есть икона Богородицы.

— Богородица, обереги меня, чтоб как с братом не случилось. Не от страха за себя, а так, что боюсь за мать. Она, если я загнусь, заболеет и может умереть. Отец один никуда не годный, он затоскует. Жить здесь мне не… не получается. Оттого что кровь на мне, наверное?.. Видно, теперь мне платить… Я не простил им, они звери потому что! А я — человек! Ты мне и прости… Убивать больше не стану, не хочу больше руки марать. Пусть не десять будет, как задумал сначала, да и девятерых хватит…

Он подумал, что нужно и богу самому сказать.

— Господь, господь… — а чего ещё сказать, не знает Иван, так и перестал молиться.

Вышел он на воздух в трусах и майке. Теплая осень, самое бабье лето. У Болотниковых Шалый забрехал, на другом дворе в ответку гавкнули, и пошел перебрех по всему селу.

О боге больше не думалось.

Закурил. Шурочка вдруг ему вспомнилась, и он будто услышал её голос, где она бархатно тянула: «Свою судьбу с твоей судьбою…»

— Да, видно, не судьба, Александра, нам… Жаль, что так все случилось, жаль…

Ивану пришла мысль: а что, если плюнуть на все эти правила, обиды, да и пойти сейчас к Шурочке и сказать ей: «Александра, я, вот, люблю тебя, и на сына твоего не в обиде, давай жить семьею!»

Он даже встал и шагнул с крыльца.

Но, увидев белые свои ноги, сконфузился: ведь голый он, по жизни голый, каксолдат-первогодокв батальонной бане…

Как ни хотелось идти на кладбище, а пошел Иван.

Постоял у могил, в небо сощурился.

Соколина-бродяжникмахнул через бугор и сел на высокую ветку, перья оправил, поклевал меж когтей. От кладбищенского забора стайка ворон шарахнусь с карканьем. Соколина глянултуда-сюдаи, вскинувшись сразу ввысь, полетел смело, как и подобает гордой птице.

Земля за лето стверделась. Холмик на могиле мягкий. Иван рукой копнул и разрыл поглубже, до густоты глинистой. В ямку опустил серебряный крест и присыпал, затрамбовал ладонью. Поднялся, стряхнул с колен.

— Как обещал, брат… Твой орден.

Социальные сети