Из "Репортажей". Хешань (Часть 1). В переводе А.Филиппенко.

Автор: Герр Майкл Рубрики: Переводы, Вьетнам Опубликовано: 01-01-2012

В тяжёлые дни поздней зимы 1968 г., когда обстрелы шли один за другим, в Хешани был один молодой морпех, у которого кончился вьетнамский срок. Без малого пять из тринадцати положенных месяцев он провёл здесь, на боевой базе Хешань, вместе с другими бойцами 26-го полка, которых с предыдущей весны становилось всё больше и больше: сначала полк был доведён до штатной численности, затем до численности полка усиленного. Он помнил, что совсем недавно морпехи считали за счастье сюда попасть, что пребывание их в Хешани - что-то вроде награды за всякие неприятности, в которых им довелось побывать. Этот конкретный морпех считал, что судьба вознаградили его за ту засаду на дороге между Камло и Контьеном, в которую осенью угодило его подразделение и потеряло 40 процентов личного состава, да и сам он был там ранен, получив осколочные ранения в грудь и руки. (Как он сам говорил, всякой херни он повидал достаточно). Это случилось в те дни, когда о Контьене знал каждый, задолго до того как Хешань прибрела статус осаждённого лагеря и стала занозой для высокого начальства, задолго до того как из-за проволоки прилетел первый из тех снарядов, от которых начали погибать его друзья, а сам он почти перестал понимать, где сон, где явь. Он помнил, что когда-то у них было время порезвиться в речушках на равнине под высотой, когда все вокруг непрестанно восхищались шестью оттенками зелени окружающих холмов, когда он и друзья его жили как люди, не зарываясь в землю, при свете дня, не дойдя ещё до той степени животного страха, когда здоровые начали принимать таблетки от дизентерии, чтобы как можно реже выходить в туалет, где их могли подстрелить. И утром последнего дня своего срока он мог бы сказать тебе, что прошёл через всё, и показал себя просто молодцом.

Этому высокому белокурому мичиганцу было лет двадцать, хотя определить на глаз возраст морского пехотинца в Хешани всегда было непросто, потому что признаки молодости исчезали с лиц раньше всего остального. Дело было в глазах: из-за того, что они всегда были или настороженными, или воспалёнными, или просто ничего не выражали, они всегда жили своей жизнью, отдельно от лица, и придавали лицам выражение смертельной усталости или даже откровенного безумия. (И старили их. Если вы возьмёте фотографию взвода времён Гражданской войны и закроете на ней всё, кроме глаз, то увидите, что разницы между пятидесятилетним мужчиной и тринадцатилетним подростком нет). Этот морпех, например, всегда улыбался. Его ухмылка грозила перейти в хихиканье кайфующего наркомана, но в глазах его не было ни радости, ни смущения, ни напряжения. Была в ней какая-то ненормальность, но в первую очередь это была улыбка «не от мира сего», такими через несколько месяцев в I корпусе становились очень многие из морпехов, которым не было ещё и двадцати пяти,. На самом обычном юношеском лице эта улыбка говорила о чём-то таком, что ему пришлось познать, словно предупреждая: «Я бы рассказал, почему я улыбаюсь, но ты от этого свихнёшься».

На руке у локтя у него было выколото «Марлен», а на каске написано «Джуди», и он говорил так: «Ну да, Джуди всё знает о Марлен. Всё нормально, никаких разборок». Когда-то он написал на спине бронежилета: «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что я главный гад в долине», но потом пытался, довольно безуспешно, стереть эту надпись, потому что, как он объяснял, в ДМЗ она красовалась на бронежилетах у каждого встречного-поперечного. Говоря это, он улыбался.

Он улыбался и в то последнее утро своего срока. Всё собрал, бумаги оформил, уложил вещи в мешок, и теперь занимался всем тем, чем занимаются люди перед самым отъездом: попрощался с друзьями с неизменными шлепками по спине и ниже, потрепался с отцом-командиром («Да ладно, ты же знаешь, что будешь там скучать по здешним местам» - «Так точно, сэр. Ещё как буду!»), обменялся адресами, и наступившее неловкое молчание прерывалось неожиданно возникавшими, обрывочными воспоминаниями.

У него оставалось несколько косяков в полиэтиленовом пакете (он не успел их выкурить, потому что, как и большинство морпехов в Хешани, ждал атаки противника, и ему не хотелось быть обкуренным, когда та начнётся), и он отдал их своему лучшему другу, а точнее, тому из лучших друзей, кто дожил до этого дня. Самый старый его друг погиб в январе, в тот самый день, когда взлетел на воздух склад боеприпасов. Ему всегда было интересно, знает ли Ганни (ротный комендор-сержант) о том, что в роте многие покуривают. Ганни, у которого эта война была уже третьей, скорее всего, мало заморачивался такими вопросам, а кроме того, все знали, что он сам был не прочь кайфануть, причём серьёзно. Он попрощался с другом возле блиндажа, а затем ему оставалось только время от времени выскакивать оттуда, чтобы посмотреть на небо, и каждый раз по возвращении сообщать, что к десяти часам уж точно должно проясниться, и самолёты смогут сесть. К полудню, после нескольких затянувшихся часов прощаний, пожеланий и рекомендаций по женской части, солнце начало проглядывать сквозь туман. Взяв большой и малый вещмешки, он направился к взлётно-посадочной полосе, на краю которой была отрыта небольшая, но глубокая щель.
В те дни Хешань была очень нехорошим местом, но худшим местом на земле была взлётно-посадочная полоса. Она была чем-то вроде «яблочка» на мишени, однозначно предсказуемой целью для миномётов и пусковых установок реактивных снарядов, упрятанных на склонах окрестных холмов, главной целью для русских и китайских орудий, установленных на склоне хребта Корок за 11 километров от Хешани, по ту сторону лаосской границы. Обстрелы там были совершенно предсказуемыми, и это всех устраивало. Когда ветер дул в твою сторону, можно было услышать, как далеко в долине северные открывают огонь из крупнокалиберных пулемётов всякий раз, когда к аэродрому приближался очередной самолёт, а за несколько секунд до его посадки на полосе начинали разрываться первые снаряды. Если ты должен был вылететь на этом самолёте, тебе оставалось только свернуться клубочком в щели и попытаться уменьшиться в размере, а если ты на нём летел, то тебе оставалось только ничего не делать, потому что делать что-либо было бесполезно.

На самой полосе или рядом с нею всегда валялись обломки самолётов и вертолётов, иногда из-за них аэродром закрывали на несколько часов, пока полосу не расчищали «морские пчёлы» или бойцы 11-го инженерного батальона. Там было так опасно, настолько предсказуемо опасно, что начальство из ВВС отменило рейсы своих лучших транспортников, С-130, и стало посылать С-123, которые были поменьше и поманевреннее. Всякий раз, когда было можно, грузы сбрасывались на палетах с полутора тысяч футов, на красивых сине-жёлтых парашютах, и занятно было смотреть, как они опускаются на землю по всему периметру. Но пассажиров, разумеется, надо было высаживать на землю или забирать на борт с земли. Пассажирами были в основном свежие бойцы, отпускники, разного рода специалисты, иногда – начальство (те, что были на уровне дивизии и выше, летали в Хешань по собственному плану), и множество корреспондентов. Пока пассажиры на борту нервничали, обливались потом, снова и снова прокручивали в голове перебежку к щели в ожидании того момента, когда опустится грузовая рампа, от десяти до пятидесяти морпехов и корреспондентов, укрывшихся в траншее, без толку облизывали пересохшие губы, а затем, все сразу и одновременно, они бросались вперёд, толкаясь на бегу, и менялись местами. Под совсем уж плотным огнём на всех лицах читалась просто паника, и ничего более, и глаза становились безумнее, чем у лошадей в горящей конюшне. Эта рассеянная кучка людей была более менее плотной только в самой середине, как на размытой фотографии карнавала, сделанной с претензией на художественность, и глаз выхватывал в ней то лицо, то осколок, рассыпающий белые искры, то какой-нибудь предмет, непонятным образом зависший над землёй, то клуб дыма, а ты сам пробирался вперёд, расталкивая техников, закрепляющих тяжёлые грузы, перепрыгивая через служебных собак, через небрежно сваленные, облепленные мухами похоронные мешки, которые всегда лежали недалеко от полосы. Люди вокруг продолжали рваться на борт и обратно, а самолёт уже медленно разворачивался, чтобы начать разбег и взлететь с максимальной скоростью, на которую был способен. Если в это время ты был на борту, то захлёбывался от восторга в тот момент, когда самолёт трогался с места. И вместе со всеми сидел с бессмысленной, безвольной ухмылкой на лице, словно чешуёй покрытом противной рыжей пылью, в которую обращается раздробленный латерит, с приятнейшим чувством расслабления после пережитого страха, когда на тебя накатывает ощущение того, что ты теперь в безопасности. И не было в мире ничего приятнее, чем вылет из Хешани.

В то последнее утро молодого морпеха подвезли от расположения роты до полосы, высадив метров за пятьдесят от неё. Шагая вперёд, он услышал слабый шум двигателей С-123, который приближался к базе, но гудел он в полной тишине. Туман висел в сотне футов над головой, не больше, и пугал его, надвигался на него. Ни звука вокруг, только шум двигателей. Было бы не так тихо, разорвался бы хоть один снаряд, всё было бы нормально, но в этой тишине хруст земли под ногами пугал его. Потом он объяснял, что остановился именно из-за этого. Он опустил на землю вещмешок и огляделся. Он смотрел, как садится самолёт, его самолёт, а потом он побежал, перепрыгивая через какие-то мешки с песком, валявшиеся у дороги. Он бросился на землю и стал слушать, как самолёт разгружается, загружается, взлетает, и слушал до тех пор, пока не стало нечего слушать. Ни одного снаряда не упало на полосу, ни единого.

Его появление в блиндаже встретили с некоторым удивлением, но никто ничего не сказал. Ну, опоздал на самолёт, бывает. Ганни похлопал его по спине и пожелал ему удачи со следующим рейсом. Где-то после полудня его довезли на джипе до Чарли-меда, хешаньской медсанчасти, которая находилась до безумия близко к полосе, но он так и не смог пройти дальше, чем брустверы из мешков, окружавшие приёмное отделение.

- Совсем охерел? - сказал ему Ганни, когда морпех вернулся к своим. Но очень внимательно на него посмотрел.

- Ну, - ответил тот. – Ну…

На следующее утро двое друзей проводили его до полосы и усадили в щель. («Прощай, - сказал ему Ганни. – Это приказ»). Друзья пришли и сказали, что на этот раз он точно улетел. Час спустя он снова подходил к блиндажу с улыбкой на лице. Когда я улетал из Хешани в первый раз, он был ещё там, а потом, может, и улетел, хотя кто знает?

Вот такие чудеса бывают, когда приходит пора улетать. Это называется «стариковский синдром». В восприятии тех, кто по-настоящему провоевал целый год, срок заканчивается раньше положенного. Когда человеку остаётся одна-две недели, от него почти ничего уже не ждут. Он думает только о везении, собирает плохие примеры, не упуская ни одной. При достаточно развитом воображении или боевом опыте он может предчувствовать собственную смерть тысячу раз на дню, но всегда дотянет до самого главного дела – убраться отсюда.

С тем молодым морпехом происходило что-то ещё, и Ганни знал, что именно. На этой войне это называется «острой реакцией на окружающую среду», но иносказания во Вьетнаме цветут таким буйным цветом и включают в себя такие тонкие обороты речи, что зачастую бывает невозможно даже приблизительно понять, что они означают на самом деле. Большинство американцев предпочтут услышать, что их сын страдает от острой реакции на окружающую среду, а не то, что у него военный невроз, психическая травма, потому что понять, что это за травма, им так же трудно, как и то, что пришлось пережить их мальчику за пять месяцев в Хешани.

Скажем так: ему было трудно ходить. Заболел человек, и сержант должен был придумать, что можно с этим сделать. Когда я покидал Хешань, он с улыбкой сказал мне, сидя на вещмешке: «Вот приеду домой - оклемаюсь».

Ту часть района севернее II корпуса, которая располагалась вдоль границы с Лаосом и уходила далее в ДМЗ, американцы редко называли горами. Военная целесообразность требовала наложить на Вьетнам в его исконном, настоящем виде новую систему понятий, что началось крайне просто, с раздела единой страны на две части, и продолжилось (в чём была своя логика) дальнейшим разделением Южного Вьетнама на четыре чётко определённые зоны, «тактические корпуса». Этого требовала война, и, напрочь выведя из употребления ряд самых очевидных географических особенностей, эта система обеспечила ясность понимания, по меньшей мере в среде американских советников и многочисленных подразделений Командования по оказанию военной помощи Вьетнаму, знаменитому КОВПВ. Например, географы включают в дельту Меконга Тростниковую долину до реки Сайгон на севере, но на всех картах и в головах военных умников она ограничивается линией, разделяющей на карте III и IV корпуса. На бумаге горы простирались не далее границы II корпуса, резко обрываясь на линии, проходящей чуть ниже приморского города Чулая, а всё, что находилось между нею и границей ДМЗ, называлось просто I корпусом. Во Вьетнаме все инструктажи, на любом уровне, походили на занятия по изучению винтовки, как в стихотворении Генри Рида, и слова составляли косметический набор, который лишь портил всю красоту. Большинство корреспонденций с той войны составлялись из этих слов или исходили из тех представлений о войне, которые давали эти термины, и понять из большинства газетных статей, на что похож Вьетнам, было так же сложно, как представить себе его запах. Горы не кончались на границе корпуса, но уходили дальше, в ту часть Северного Вьетнама, которую лётчики прозвали Подмышкой, растянувшись горной цепью с прекрасным названием «Аннамские горы» более чем на 1700 миль, от Подмышки до точки чуть ниже Плейку, проходя по значительной части Северного Вьетнама через ДМЗ, далее через укрепрайон (не наш) в долине Ашау и по предгорьям, где когда-то находилась боевая база морской пехоты Хешань. А поскольку страна, по которой они проходят, весьма специфичная и вызывает специфичные представления о ней, я буду упрямо размещать Хешань в этих горах, и это больше, чем желание подчеркнуть труднодоступный нюанс истории этих невесёлых мест и показать, какие именно трудности пришлось преодолевать тем американцам, которым пришлось там воевать.

Дело в том, что вьетнамские горы – места жуткие, невыносимо жуткие, невообразимо жуткие. Это ряд неровных горных хребтов, кривых долин, заросших джунглями ущелий и плоских, резко обрывающихся участков, на которых селения горцев теснятся, рассыпаются и исчезают там, где снова начинаются горы. Горские племена в целом представляют собой наиболее примитивную и таинственную часть населения Вьетнама, а ведь даже самые вестернизированные вьетнамцы всегда оставались непонятными для американцев. Строго говоря, горцы – это совсем не вьетнамцы, и уж никак не южные вьетнамцы, это что-то вроде поднявшихся с низшей ступени развития, полупросвещённых аборигенов Аннамских гор, которые зачастую живут в убогости и тоскливой тишине своих деревень. Большинство вьетнамцев и горцев считают друг друга представителями низшей расы, и, несмотря на то, что многие горцы становились наёмниками и воевали на стороне американского спецназа, эта древняя, расовая вражда нередко мешала действиям американцев и их южновьетнамских коллег. Многие американцы считали их кочующим народом, но дело было в первую очередь в войне, нежели в каких-либо особенностях, присущих характеру горцев. Мы выжигали их поля напалмом и сравнивали с землёй деревни, а потом поражались беспокойности их жизни. Их нагота, раскрашенные тела, упрямство, молчаливая сдержанность в присутствии чужаков, незлобная их дикость и потрясающая, ужасающая уродливость — всё это вместе взятое приводило к тому, что большинство американцев, которым волей-неволей приходилось с ними общаться, рано или поздно начинали ощущать некоторую неловкость. И, казалось, что так и надо, предназначено судьбой, что они должны жить в горах, под тройным покровом джунглей, где погода вдруг резко портилась и зловеще наползал туман, где при жарких днях и холодных ночах приходилось жить в постоянном, накапливающемся напряжении, где тишину нарушали только вздохи буйволов и треск вертолётных лопастей, этот единственный известный мне звук, которой одновременно и глух и резок. Пуританская убеждённость в том, что Сатана обитает в материальном мире, могла бы родиться здесь, где даже на самых холодных, обдуваемых ветрами горных вершинах ощущался присутствие джунглей и напряжение борьбы между тленом и возрождением, которым дышат джунгли. Эта страна словно из романов про призраки и привидения, и для американцев она уготовила несколько ужаснейших сюрпризов. Первым и худшим из них были бои в долине Иадранг осенью 1965 г. Они ознаменовали первое массовое появление бойцов северовьетнамской армии на юге, и никто их тех, кто был тогда там, никогда не сможет позабыть, как там было страшно, или, вплоть по сегодняшний день, своё изумление при виде той уверенности и изощрённости, с которой целые батальоны воевали тогда с американцами. Я знал корреспондентов и солдат, которые, прибыв во Вьетнам на второй или третий срок, невольно содрогались, вспоминая о тех боях: наспех занятые позиции, которые держались до последнего и всё-таки захватывались противником, американцы и северные вьетнамцы, застывшие в смертных объятиях с распахнутыми глазами, оскаленными ртами или зубами, впившимися в тело врага, множество подбитых вертолётов (первая, вторая, третья спасательные операции…), захваченное у северных оружие — первые АК-47, первые РПГ-7, сотни алюминиевых могильных памятников. Но многие их тех, кто видел это, самые яростные бойцы, даже говорить об этом не хотели. Лучшая из наших дивизий, 1-я воздушно-кавалерийская, была обескровлена в ту осень, и, хотя по официальным данным там погибло порядка 300 человек, мне ни разу не довелось повстречать никого из тех, кто там побывал, включая офицеров из воздушной кавалерии, которых погибла треть или даже четверть.

Есть мнение, что Соединённые Штаты ввязались в боевые действия во Вьетнаме (если не говорить об обязательствах и интересах) только потому, что мы считали, будто сможем легко победить. Вышло так, что после долины Иадранг былая самоуверенность начала слетать с командования, пусть и не исчезнув до конца. После Иадранг так нигде и не было больше сражений с участием партизан, никогда и нигде, кроме дельты Меконга, и старая стратагема Зиапа, заключавшаяся в том, что надо отрезать юг, захватив нагорье, разрезав страну напополам, воспринималась серьёзно, если не маниакально, многими влиятельными американцами.

Боже, что же это страна! Кроваво, одуряюще непостижимая! Когда жуткие бои у Дакто завершились взятием высоты 875, мы заявили о том, что уничтожили 4000 вражеских бойцов, там было самое настоящее побоище, и наши потери были высоки, но никто не стал бы отрицать тот факт, что в результате мы победили в очередной раз. Но когда мы добрались до вершины высоты, число обнаруженных убитых бойцов северовьетнамской армии достигло четырёх. Четырёх. Само собой, погибло больше, на целые сотни больше, но удалось попинать, сосчитать, сфотографировать и закопать всего четыре трупа. Куда делись остальные, господин полковник? Как, почему? Жуть. Там везде было жутко, и было бы так даже без войны. Там ты понимал, что здесь тебе не место, что здесь надо платить за всё, что ты увидел, а если не увидел, то и за это надо платить, что здесь нет игр в таинственные приключения, что здесь убивают сразу же и только за то, что ты сюда зашёл. От одних названий местных городов холодела кровь: Контум, Дакматлоп, Дакроманпенг, Поликланг, Быонблеш, Плейку, Плейме, Плейвидрин. Когда ты проезжал через эти города или жил на высотах рядом с ними, уже становилось не по себе, и когда я в очередной раз представлял себя убитым, мой труп всегда оказывался там, в горах. Однажды это настолько достало одного американского офицера высокого ранга, что он опустился на колени и взмолился: «Боже! Сделай так, чтобы всё было так, как мы хотим, ну хотя бы раз. Сил у нас хватает, ты только скажи, что делать!» Даже воздушная кавалерия, со всей её славой, доблестью и мобильностью, не смогла постичь того, что веками таили эти горы. Они убили много коммунистов — и всё, потому что число убитых коммунистов ничего не значило, ничего не меняло.

Шон Флинн, фотограф и специалист по вьетнамской войне, рассказывал мне, что однажды он стоял на наблюдательном пункте базы артиллерийской поддержки с командиром батальона. Смеркалось, и мертвенно-бледный туман клубами выползал из долины, пожирая свет. Полковник долго-долго смотрел куда-то вдаль. Затем он медленно, очень медленно провёл рукой по очертаниям джунглей, холмов и хребтов, уходящих в Камбоджу (там скрывался враг!). «Флинн, - сказал он. - Где-то там… 1-я дивизия северных в полном составе».

Боже милостивый, ну хотя бы раз!

Где-то там, в пределах досягаемости орудий, размещённых на боевой базе Хешань, в радиусе 25 миль (однодневный переход в боевом порядке) укрылись пять полных дивизий северных, которые засели там тихо и зловеще. Обстановка в последние недели 1967 была такова:

Где-то к юго-западу от нас находилась 304-я дивизия СВА. Прямо на восток (где-то там) - 320-я. Дивизия 325С размещалась в неизвестных нам порядках к северо-западу от Хешани, и 324В (источник серьёзной угрозы, по мнению знатоков вражеских дивизий) была где-то на северо-востоке. Кроме того, ещё одна, неустановленная дивизия, находилась по ту сторону границы с Лаосом, где артиллерийские позиции на горных склонах были размещены в таких глубоких пещерах, что даже B-52 не могли их разбомбить. Что за местность! Столько возможностей для маскировки, один горный хребет за другим, смертельно опасные оползни и ущелья, укрытые сверху трёхъярусным лесным покровом и густыми муссонными туманами. Там скрывались целые дивизии.

Морпехи-разведчики (следы, которые в пыли мы видим тут, без исключения к берлоге все идут, но нет ни одного, идущего обратно), в помощь которым всё чаще и чаще вылетали разведывательные самолёты, следили за этим нарастанием вражеских сил и оценивали его с весны. Хешань всегда была рядом с главными маршрутами проникновения северных, «осёдлывая» их, как говорили в миссии советников. Это небольшое, но чётко ограниченное плато, резко поднятое над предгорьем, соединявшем Лаос и Вьетнам, представляло ценность только тогда, когда вьетнамцы вели боевые действия. Тропы, по которым сейчас передвигались части СВА, двадцатью годами ранее использовались Вьетминем. Исходную ценность Хешани для американцев можно оценить по тому факту, что несмотря на то, что было известно, что северные проникают на юг повсюду вокруг неё, мы несколько лет держали на базе всего лишь группу «А» спецназа, там было менее дюжины американцев и около 400 бойцов из местных жителей, вьетнамцев и горцев. Когда спецназовцы появились здесь в 1962 году, они построили домик для себя, склады, клуб и оборонительные сооружения между блиндажами, оставленными французами. Колонны северных стали просто проходить где-то за километр от главной позиции у Хешани. «Зелёные береты» регулярно и крайне осторожно патрулировали местность. Там почти всегда был противник, и Хешань была не самым спокойным местом во Вьетнаме, однако дело ограничивалось в основном спорадическими перестрелками при обнаружении засад, да миномётными обстрелами, которые были обычным делом везде, где размещались группы «А». Если бы в СВА сочли Хешань тактически необходимой или даже просто важной точкой, они захватили бы её в любой момент. И если бы мы сочли её чем-то большим, чем символический аванпост (раз уж там полным-полно нарушителей границы, за ними должен кто-нибудь присматривать), мы построили бы там большую базу. Американцы строят базы лучше и больше всех.

В ходе планового патрулирования в начале весны 1966 года спецназовцы выяснили и доложили, что в непосредственной близости от Хешани противник существенно наращивает силы, и для усиления патрулей туда был отправлен батальон морской пехоты. Год спустя, в апреле-мае 1967 года, в ходе крупных, но, опять же, плановых операций типа «найти и уничтожить», морпехи обнаружили и атаковали силы северных численностью до батальона, которые удерживали высота 881-Север и 881-Юг, с большими потерями с обеих сторон. Самые кровопролитные бои развернулись весной. Мы занимали высоты и через несколько недель оставляли их. Морпехи, которые могли бы их удерживать (откуда ещё лучше наблюдать за нарушителями, чем с выгодной позиции на высоте 881 метр?), направлялись в Хешань, где 1-й и 3-й батальоны 26-го полка сменяли друг друга, всё более беспокоя противника в надежде если не изгнать его из своего сектора, то хотя бы сделать их передвижения более предсказуемыми. 26-й полк был сборной частью, сформированной в тактическом районе ответственности 5-й дивизии, которой и подчинялся на бумаге даже после того как на самом деле полк был подчинён 3-й дивизии, штаб которой располагался в Донгха, возле ДМЗ.

Ближе к лету стало очевидным, что в ходе боёв за высоты 881-Север и 881-Юг морпехи атаковали сравнительно малую часть сил противника, которые должны были находиться в том районе. Количество патрулей было увеличено (теперь они считались самыми опасными в I корпусе), и дополнительные силы из 26-го полка были доставлены по воздуху в Хешань, которая называлась уже боевой базой. «Морские пчёлы» уложили 600-метровую бетонированную ВПП. Построили пивной бар и офицерский клуб с кондиционерами, а полковое начальство развернуло работу в тактическом оперативном центре, который разместился в самом большом из оставленных французами бункеров. Несмотря на всё это, начальство морской пехоты продолжало считать Хешань своим частным, средней важности делом. Некоторые из ветеранов журналистского корпуса имели смутное представление об этой базе и небольшом селении в четырёх километрах к югу от неё, где жили около тысячи горцев. Лишь в ноябре, когда численность гарнизона достигла полного полка, а затем усиленного (6000 морских пехотинцев, не считая подразделений 9-го полка), плюс 600 вьетнамских рейнджеров, два подразделения «Морских пчёл», вертолётная эскадрилья и небольшой лагерь спецназовцев, до нас начали доходить от морпехов «утечки информации», содержавшие весьма примечательные утверждения о том, что созданием этой базы мы привлекли в этот район неимоверные силы противника.

* * *

Примерно в это время в местах, где собирались американские корреспонденты, начали появляться книжки карманного формата и в красных обложках, «Битва при Дьенбьенфу» британского писателя Джулза Роя. Их можно было увидеть на террасе, в баре отеля «Континентал», ресторанах «л’Амираль» и «Атерби», в 8-й эскадрилье аэродромного обслуживания в аэропорту Таншоннят, в пресс-центре Дананга, который находился под опекой морской пехоты, и в большом актовом зале Объединённого управления США по связям с общественностью в Сайгоне, где ежедневно, без пятнадцати пять, проводился брифинг, который в народе назывался «5-часовое варьете», обзор событий за день, который представлялся Миссией в духе Оруэлла (Миссия придерживалась весьма жёсткой линии). Те, кому удавалось найти, читали книгу Бернарда Фолла о Дьенбьенфу «Ад очень мал», о которой многие говорили, что она лучше, потому что в ней лучше представлена тактика, подход более деловой, и никаких сплетен от штабных высокого ранга, которые добавляли драматизма в книге Роя. И, когда первые брифинги о положении в Хешани начали проводиться при штабах частей морской пехоты в Дананге или Донгха, название Дьенбьенфу возникло само собой словно некий незваный призрак, предвещающий дурные вести. Морпехов, которым приходилось выступать перед прессой, ссылки на старую катастрофу, которую потерпели французы, раздражали и даже оскорбляли. Большинству из них не хотелось отвечать на вопросы на эту темы, другие не были к ним подготовлены. И чем больше раздражения вызывали эти вопросы, тем больше раздражителя добавляла пресса. Казалось даже, что ничего из происходившего в те недели не было столь же волнующим и зловещим, как давние события в Дьенбьенфу. И оставалось только признать, что параллели с Хешанью неопровержимы.

Прежде всего, соотношение атакующих и обороняющихся сил было примерно одинаковым, восемь к одному. И местность была мистически похожей, хотя Хешань занимала всего две квадратные мили, не сравнить с раскинувшейся Дьенбьенфу. Погодные условия были такими же, муссонные дожди играли на руку атакующим, потому что сводили действия американской авиации до минимума. Хешань была уже окружена противником, так же как в своё время Дьенбьенфу, и если в марте 1954 года первые атаки начались из траншей Вьетминя, то и бойцы СВА уже начали отрывать сеть траншей, и в скором времени дошли уже до расстояния в сотню ярдов от заграждений, установленных морпехами. Генеральный план осады Дьенбьенфу был разработан генералом Во Нгуеном Зиапом, и, судя по обрывкам слухов, доходивших их американской разведки, сам Зиап руководил действиями у Хешани с командного пункта где-то севернее ДМЗ. Учитывая тот факт, что многие из офицеров морской пехоты не понимали, что мы вообще делаем в Хешани, постоянные упоминания о Дьенбьенфу действовали на нервы. В то же время, «с оборотной стороны медали», как любили говорить на брифингах, были и немаловажные отличия.

База у Кешани располагалась на приподнятом, пусть и немного, плато, что замедляло продвижение атакующих и предоставляло морпехам небольшое, но преимущество при ведении огня. Были и мощные силы реагирования, на которые морпехи могли если не рассчитывать, то хотя бы надеяться. Официально они состояли из 1-й воздушно-кавалерийской и частей 101-й воздушно-десантной дивизий, однако фактически эти силы насчитывали почти четверть миллиона человек, это были люди на базах огневой поддержки вдоль всей ДМЗ, разработчики планов в Сайгоне (и Вашингтоне) и, самое важное, пилоты и экипажи, работавшие с удалённых баз Удорн, Гуам и Окинава, чьи внимание и энергия были почти целиком направлены на вылеты в Хешань. Воздушная поддержка была всем, на ней зиждились все наши надежды на то, что Хешань устоит, мы знали, что с прекращением муссонных дождей сможем запросто засыпать десятками тонн фугасок и напалма окрестности базы, с лёгкостью её снабжать, прикрывать и поддерживать морпехов.

Со всей этой мощью, точно и тонко отлаженной, становилось легче на душе. Она много значила для тысяч морпехов в Хешани, командования, корреспондентов, прилетавших на базу на несколько суток, начальников в Пентагоне. Благодаря её наличию мы все могли спать спокойнее: младшие капралы и генерал Уэстморленд, я и президент, флотские медики и родители ребят, сидевших по нашу сторону заграждений. У всех нас было только два повода для беспокойства: численность противника намного превосходила гарнизон Хешани, и она была полностью окружена, а кроме того, все наземные пути отхода, включая жизненно важное шоссе номер 9, полностью контролировались северными, и до прекращения муссонных дождей оставалось ещё никак не меньше шести недель.

* * *

В то время ходил такой анекдот: «В чём разница между морской пехотой и бойскаутами? - Бойскаутами руководят взрослые люди». «Приколись!» - говорили простые морпехи, и прикалывались, но только тогда, когда слышали этот анекдот от своих, а не от чужаков, «второстепенного персонала» вроде сухопутных войск или ВВС. Для тех это был просто анекдот, а ведь в нём подспудно говорилось ещё и о таинственном морпеховском братстве. И о каком братстве! О боевых действиях в I корпусе писали далеко не все корреспонденты, и дело было даже не в том, что им было присуще нечто особенное, а в том, что их вели почти исключительно морские пехотинцы, чьи причуды были для большинства репортёров невыносимыми и даже преступными. (В ходе войны однажды вышло так, что за одну неделю сухопутные войска потеряли убитыми больше человек, чем морпехи (в процентах от общей численности), и армейские представители, общаясь с прессой, с трудом скрывали свою гордость, своё безудержное злорадное ликование). Когда ты сталкивался с очередной вариацией на тему прежних катастрофических неудач морской пехоты, осознание того, что ты лично знал десятки очень и очень хороших офицеров, мало что значило. Почему-то что-то почти всегда было не так - то там, то тут. Всегда было это смутное, необъяснимое предчувствие беды, и в итоге всё сводилось к элементарному — гибели морпехов. Уверенность в том, что один морпех превосходит десяток узкоглазых, приводила к тому, что отделения морских пехотинцев заведомо шли воевать с взводами, взводы с ротами, и так далее, и вот уже целые батальоны оказывались прижатыми огнём к земле и отрезались от своих. Эта уверенность была неистребимой, хотя бойцы такими не были, и многие стали называть корпус морской пехоты лучшим в истории инструментом для умерщвления американской молодёжи. Ходило множество рассказов о том, как морпехи гибли целыми отделениями (их изувеченные тела приводили других морпехов в такую ярость, что они выходили в «патрули мести», которые довольно часто заканчивались тем же), о том, как в ротах потери доходили до 75 процентов, как морпехи попадали в засады к морпехам, артиллерия и авиация наносили удары по своим, и всё это происходило в ходе обычных операций «найти и уничтожить». И ты понимал, что если постоянно работать с ними, то рано или поздно это случится и с тобой.

И сами бойцы понимали всё безумие, ожесточение, ужас и обречённость, что царили вокруг. Это вызывало их живейший интерес, и более того - они всем этим наслаждались. Там было не больше безумия, чем во многом другом, и довольно часто логично проистекало из местных условий. «За мир и дружбу, на … службу» - приговаривали они и писали эти слова на касках и бронежилетах, чтобы их могли прочитать офицеры (один парень наколол их на плече). Случалось, что они смотрели-смотрели на тебя, и вдруг начинали смеяться, долго и бесшумно, над собой и над тобой, над тем, что ты был с ними, хотя мог бы и не быть. Да и в самом деле, что ещё смогло бы так сильно развеселить восемнадцатилетнего паренька, учитывая всё то, что он мог познать за месяц хождения в патрули? Вот такая шутка, над тем, что чернеет в самой заветной глубине страха - до смерти смешно. Они там даже песню сочинили, в виде письма матери погибшего морпеха, а слова были примерно такие: «Вот такая вот херня, нету сына у тебя, а вообще-то наплевать, мы привыкли погибать…» Они сильно зверели там, и сильно добрели, их секрет ожесточал их, омрачал, и очень часто делал их прекрасными. Им не нужно было долго жить, закаляться или учиться, чтоб узнать наверняка, что такое настоящее зверство.

Это были хладнокровные убийцы – кто же ещё, чего ещё можно было от них ожидать? Это пропитывало их, жило в них, укрепляло их так, как укрепляются духом жертвенники, заставляло их навязчиво думать о близнецах-братьях – Смерти и Мире, воспитывало их так, чтобы они никогда больше не говорили бездумно о том, что хуже всего на свете. Стоило хоть раз понять, что это за люди, и ты уже не мог с прежней радостью (я говорю о смешанных чувствах боли и душевного подъёма, с какими пишется о войне) работать с другими. Проведя несколько недель на севере и вернувшись в подразделение, скажем, 4-й или 25-й дивизии сухопутных войск, можно было услышать такое:

- Где пропадал?
- В I корпусе.
- Там же морпехи!
- Ну да, там они и есть.
- Ну… Тогда удачи! Морпехи… На фиг, на фиг!

* * *

- Хешань есть оплот нашей обороны на западной границе, - заявил однажды Командующий.
- Кто вам это сказал? – спросили вопрошающие ангелы.
- Как это кто?... Все так говорят!

Ни один морпех никогда не называл эту базу «оплотом», даже если это был офицер из тех, что считали её таковой в тактическом плане, равно как и никто из морпехов не называл происходившее там в течение 76 дней «блокадой». Всё это были высокопарные словечки, придуманные в КОВПВ и нередко подхватывавшиеся прессой, и морпехов это злило. До тех пор, пока 26-й полк мог постоянно держать один батальон за пределами базы (гарнизон селения Хешань был выведен оттуда, и само оно разбомблено до основания, но морпехи продолжали патрулировать окрестности базы и жили на близлежащих высотах), пока самолёты могли доставлять грузы на базу, блокады не было. Морпехов можно осаждать, но не обложить блокадой. Как ни называй, но к началу Новогоднего наступления, через неделю после начала обстрелов Хешани обе стороны собрали там столько сил, что, судя по всему, сражение стало неизбежным. Никто из моих знакомых не сомневался, что оно произойдёт, может быть, в виде массированного наступления, и будет большим и страшным.

Командование придавало базе настолько большое тактическое значение, что генерал Уэстморленд заявил даже, что Новогоднее наступление было не более чем вторым этапом блестящей стратегии, разработанной Зиапом. Действия на первом этапе свелись к осенним стычкам в районе между Локнинем и Дакто. третьим этапом («кульминацией», как назвал его генерал) должна была стать Хешань. Невозможно представить, чтобы кто-нибудь, когда-нибудь, даже в неразберихе новогодних боёв действительно назвал такие грандиозные (а может, и решающие?) события, как это наступление, всего лишь манёвром для отвлечения сил и средств от такой мелочи как Хешань, но это мнение сохранилось в документах тех времён.

И к этому времени Хешань стала знаменитой, её название стало одним из очень немногих вьетнамских топонимов, которые различала на слух американская общественность. В нём слышались слова «блокада», «окружённые морпехи» и «героические защитники». Читатели газет быстро схватывают подобное, чуют дух славы, войны и отдания почестей павшим. В этом был смысл. Это было правильно. Можно только примерно представить себе муки и беспокойство командующего американскими силами во Вьетнаме по поводу Хешани. Линдон Джонсон заявил прямо: ему не нужна «чёртова Динбинфу», а кроме того, он сотворил нечто такое, чему не было прецедентов в истории войн. Он вызвал к себе Объединённый комитет начальников штабов и заставил их подписать заявление «для общественности», в котором утверждалось, что Хешань можно удержать, и что она будет удержана любой ценой. (Судя по всему, «Кориолан» никогда не входил в программу обязательного чтения в Уэст-Пойнте. Сержанты во Вьетнаме, даже простые солдаты, для которых служба была делом преходящим, почувствовали в этом президентском деянии унижение их профессионального достоинства, и считали его чем-то постыдным). Хешань могла устоять, могла и пасть, но у президента уже было нужное ему заявление с чёткими подписями. Если Хешань устоит, он, улыбаясь, сможет стать одним из творцов победы. Если падёт, виноватыми окажутся другие.

Более чем любые другие американцы во Вьетнаме, защитники Хешани стали заложниками ситуации, там было почти 8000 американцев и вьетнамцев, которыми командовал не командир полка из тактического центра управления, не генерал Кушман из Дананга и не генерал Уэстморленд из Сайгона, а некий орган «сверху», как называл его один знакомый офицер из разведки. Их заставляли сидеть и ждать, а морпехи в обороне сродни борцам с религией на вечерне. Почему-то они считали, что окапываться – какое-то не мужское занятие, что вести войну из окопа всё равно, что сражаться, стоя на коленях. («Морпехи не копают» - сказал генерал Кушман). Большинство укрытий от артиллерийского огня пришлось строить с нуля или существенно усиливать после того как начались массированные артналёты, когда во время Новогоднего наступления доставки грузов по воздуху сократились, а Хешань стала объектом, ещё более отрезанным от своих. Строились они из материалов, которые удавалось достать, и так небрежно, что линии заграждений из мешков с песком словно бы ощутимо, пластично колыхались, уходя вдаль в неестественном от дымки и пыли свете, и очертания их становились всё менее различимыми. Если бы можно было убрать оттуда колючую проволоку и мешки с песком, Хешань походила бы на колумбийские трущобы, где повсюду такое убожество, где безнадёжность так ощутима, что, уехав оттуда, ходишь ещё несколько дней с ощущением какой-то смутной вины за ту нищету, среди которой ты побывал. В Хешани большинство блиндажей были не более чем лачугами со слабыми крышами, и невозможно было поверить, что так живут американцы, пусть и в разгар войны. Оборонительные сооружения было позорищем, и повсюду чувствовалась присущая разрухе кисловатая вонь, которая сопровождала морпехов во всём Вьетнаме. Если уж смерть собратьев в Контьене, всего три месяца назад, ничему их не научила, то как можно было ожидать, что их чему-то научит смерть защитников Дьенбьенфу?

* * *

Ещё ни один снаряд не упал на территорию базы. Джунгли на склонах окрестных гор ещё не были обожжены, и деревья не были увешаны парашютами от осветительных ракет, похожими на детские чепчики. «Шесть оттенков зелёного, понял, козёл? Скажи ещё, что это некрасиво». У приёмного отделения санчасти ещё не валялось кучами оборванное, окровавленное обмундирование, а с восходом солнца не становились видны вражеские трупы у колючки. Всего этого ещё не было, а Хешань уже навсегда перестала быть просто военным объектом. Установить, в какой именно момент это произошло, невозможно, да и до конца понять, почему так случилось, тоже нельзя. Одно можно сказать наверняка: Хешань стала предметом страсти, объектом любовного бреда Командования. Нельзя даже установить, откуда взялась эта страсть. Может, она зародилась внизу, в самой вонючей траншее и пошла вверх, через I корпус, Сайгон и далее (неся с собою весть о реальных размерах Хешани) до предельных высот Пентагона? А может, она родилась в тех самых его кабинетах, где через шесть лет неудач сделало сам воздух ядовитым, где оптимизм бил ключом уже не по какому нибудь достойному поводу, но просто бил и бил, и долетал до Сайгона, где его паковали и отправляли на север, чтобы дать бойцам хоть какое-то подобие объяснения тому, что вот-вот должно было с ними произойти? В общих чертах, обещание было заманчивым: Победа! Целых сорок тысяч солдат противника как на ладони, играть они будут по нашим правилам, хотя бы раз повоюют, как положено мужчинам, но ничего у них не выйдет. Это будет сражение, детально спланированная битва, где его будут убивать по разделениям, в массовом порядке, и если мы убьём достаточно, то может быть, он уйдёт. Перед лицом такого обещания вопрос о поражении даже не мог возникнуть, равно как и вопрос о том, что после Тэта, с военной точки зрения, воевать в Хешани уже, наверное, глупо и даже абсурдно. Как только все сошлось, Хешань стала подобной банке из стихотворения Уоллеса Стивенса. Она подчинила себе всё.

Первое, что приходит на ум, когда я вижу это название, или когда меня спрашивают о Хешани, это плоский серо-коричневый участок, который ровно уходит вдаль, и там, за неуловимой чертой, приобретает форму и цвет джунглей на горных склонах. Однажды, когда я глядел на эти горы и думал об укрытых в джунглях смерти и тайне, меня посетило крайне странное, волнующее видение. Я видел реальные вещи: базу с той точки, где стоял, людей на ней, вертолёты, взлетающие с площадки у ВПП, горы вдали. Но одновременно с этим я видел другую картину: землю, бойцов и даже себя самого с тех гор. Это было раздвоение зрения, которое посещало меня не раз. А в голове, снова и снова, звучали неимоверно зловещие слова песни, которую мы услышали в первый раз всего несколько дней назад: «Волшебное таинственное путешествие уведёт тебя далеко, - обещала эта песня. – Оно жаждет тебя увести, умирает от желания тебя увести…» Это была песня о Хешани, так мы понимали её тогда, да и сейчас она наводит на те же мысли. В бункере один из бойцов выкрикивал во сне омерзительные, жуткие слова, дико смеялся, потом затихал и лежал тише, чем человек в самом глубоком сне, а потом всё начиналось снова, и страшнее места, чем тот блиндаж, я и представить себе не могу. Я тогда встал и вышел из блиндажа, потому что в любом месте было лучше, чем там, и я стоял в темноте, курил, глядел на горы в ожидании какого-нибудь знака, с надеждой его не дождаться, потому что, чёрт возьми, что нового могло открыться мне, кроме чего-то страшного? Три часа утра, и кровь моя сливается с холодком, принимает его, с большим желанием. Из земных недр приходит дрожь, которая сотрясает всё вокруг, проходит вверх по ногам, туловищу, потрясывает голову, но в блиндаже от неё никто не просыпается. Мы называли их «Дуговым разрядом», он называл их «Раскаты грома», и по ночам они гремели непрестанно. Самолёты сбрасывали бомбы с высоты пять с половиной километров, разворачивались и летели обратно на базу Удорн или Гуам. Рассветы здесь тянутся до позднего утра, сумерки наступают в четыре. Всё, что я вижу, затянуто дымом, горит всё и повсюду. Понятно, что память искажает действительность, но любой зрительный образ, любой звук связан в памяти с дымом и запахом гари.

Бывает, что дым спокойно тает, например, от разрыва снаряда в воздухе, причём на безопасном удалении. Есть и другой дым, который поднимается от больших бочек с дерьмом, которые выжигают, плеснув туда дизельного топлива, и он висит и висит в воздухе, и от него перехватывает дыхание, даже если ты к нему привык. Прямо на полосе снаряд попал в самолёт с топливом, и все, кто это слышал, пришли в себя только через час. (Что это было? Что тебя разбудило?)

В памяти возникает картинка, сначала абсолютно неподвижная, и постепенно оживает, и я вижу всё как тогда: таблетка сухого спирта, она жарко горит под маленькой закопчённой печуркой, которую один морпех сделал мне две недели назад в Хюэ из банки из-под десерта, что входит в сухой паёк. В свете этого крохотного язычка пламени я вижу силуэты нескольких морпехов, и все мы сидим в блиндаже, вдыхаем едкий дым от таблетки, и радуемся ему, потому что сегодня мы будем есть разогретый сухпай, радуемся тому, что сидим в надёжном блиндаже, и потому что мы одни и заодно, и у нас есть над чем посмеяться. Таблетки я привёз с собой, украв у ординарца одного полковника в Донгха (наглый был урод), а у здешних ребят они кончились несколько дней, даже недель назад. А кроме того, я привёз бутылку. («Ух ты, рады мы тебе. Ох, как рады. Давай только Ганни подождём»). Говядина с картошкой, фрикадельки с фасолью, ветчина с мудаками – всю эту радость будем есть горячей, и кому какое дело, что будет завтра? А где-то наверху, под ярким светом дня, лежит штабель коробок с сухпаем высотою больше метра, картон обгорел в тех местах, где коробки обтянуты проволокой, повсюду валяются банки и упаковки с сигаретами, жевательной резинкой и прочим, а на самом штабеле лежит труп молодого южновьетнамского рейнджера, который совсем недавно заявился к разведчикам роты «Браво», чтобы утащить несколько банок американской еды. Если бы ему повезло, он вернулся бы к своим героем, но вышло так, что ничего у него не получилось. Три мины прилетели одна за другой, очень быстро, никто из морпехов не пострадал, и теперь два младших капрала спорят. Один хочет уложить убитого рейнджера в зелёный похоронный мешок, а другой настаивает на том, что его хоть как-то и чем-то надо накрыть и отвезти к узкоглазым. Он очень зол. «Мы им, гадам, постоянно говорим, чтоб сидели со своими» - снова и снова повторяет он. От пожаров страдает всё вокруг. Они полыхают по ночам, и деревья на склонах за несколько километров отсюда горят, извергая клубы дыма. Ближе к полудню солнечный жар прогоняет остатки утреннего холода и тумана, и база хорошо просматривается сверху до приближения вечера, когда возвращаются холод и туманы. Снова приходит ночь, и небо по ту сторону западной части ограждений полыхает от медленно спускающихся магниевых ракет. Повсюду горят машины, приводя в ужас массивностью своих чёрных изувеченных силуэтов, они как горящие динозавры, например, хвост самолёта С-130, задранный в небо, и мёртвый металл проступает сквозь чёрно-серый дым. Господи, если такое творится с металлом, то что будет со мной? И тут начинает дымиться что-то совсем рядом, прямо над моею головой, это сырой брезент мешков с песком, которыми обложена щель. Щель небольшая, а нас второпях забилось туда много. На другом её конце лежит молодой парень с горловой раной, и он издаёт звуки, похожие на те, что издаёт младенец, набирающий побольше воздуха, чтобы от души поорать. Когда начали рваться снаряды, мы были на открытом месте, и один морпех, стоявший ближе всех к щели, был изрешечён осколками, попавшими в ноги и пах. Я, можно сказать, столкнул его в щель, когда сам залезал туда. Там было так тесно, что я вынужден был его немного придавить, и он всё повторял: «Гад ты, …сос поганый» до тех пор, пока кто-то не сказал ему, что я не боец, а репортёр. И тогда он начал выражаться очень спокойно: «Потише, мистер. Пожалуйста, не так сильно». Это было не первое его ранение, и он знал, как больно станет через несколько минут. Людей там запросто кромсало, обыденно и ужасно, там всегда что-нибудь горело. Дорога, огибавшая командный пункт, вела к свалке, на которой сжигали снаряжение и обмундирование тех, кому они были больше не нужны. На верхушке этой кучи я увидел бронежилет, такой драный, что на него никто бы не позарился. На спине бронежилета его владелец перечислил месяцы, проведённые во Вьетнаме. «Март, апрель, май (каждый месяц был написан как-то криво, неуверенной рукой), июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль», и тут перечисление резко остановилось, как часы, пробитые пулей. К свалке подъехал джип, из него выпрыгнул морпех с полевой курткой в руке, которую он вытянул вперёд, сжав куртку в комок. Лицо его было очень серьёзным и испуганным. Одного из ребят его роты, которого он даже не знал, разорвало в клочья прямо рядом с ним, забрызгав его кровью. Он держал куртку на весу, и я ему верил. «Наверное, и не отстираешь теперь? – спросил я. Едва ли не со слезами на глазах он выбросил куртку на свалку. «Слушай, - сказал он, - её хоть миллион лет стирай - всё без толку».

Помню одну картинку у дороги. Грузовики и джипы постоянно оставляют на ней глубокие следы, но частые дожди сразу же их размывают. У дороги валяется табельное имущество стоимостью в пару долларов, это пончо, которое только что лежало на убитом морпехе, оно забрызгано кровью, мокрое от грязи, надутое ветром. Оно расположилось здесь, у дороги, как жуткий, полосатый надутый мяч. Ветер не гонит его дальше, только колышет лужицы воды и крови в складках. Я иду по этой дороге с двумя чернокожими бойцами, и один из них со злостью и отчаянием пинает пончо. «Полегче, братан, - не меняя выражения лица, даже не оглядываясь, говорит ему другой. – Американский флаг пинаешь».

* * *

Ранним утром 7 февраля в секторе Хешани произошло нечто настолько страшное, что даже нам, сидевшим тогда в Хюэ, пришлось при известии об этом отложить на миг наши собственные страхи и отчаяние, чтобы проникнуться этим ужасом. Казалось, что материализовался самый страшный сон об этой войне, он предвещал ужаснейшие кошмары, приводящие в такую дрожь, что ты прыгаешь во сне на койке. Ни один из тех, кто услышал об этом, не смог даже улыбнуться той горькой затаённой улыбкой оставшегося в живых человека, которая появляется на лице при получении известия о катастрофе, так всё было страшно.

В пяти километрах к юго-западу от боевой базы Хешань, на берегу реки, по которой проходит граница с Лаосом, находился лагерь спецназовской группы «А». Он назывался Лангвей, по названию маленькой деревни горцев, которую годом ранее по ошибке разбомбили самолёты ВВС. Этот лагерь был крупнее большинства спецназовских лагерей, и выстроен намного капитальнее. Он занимал две высоты, между которыми было метров 700, а главные блиндажи, в которых располагалось большинство бойцов, находились на высоте, стоящей у реки. Там было двадцать четыре американца и более 400 вьетнамцев. Блиндажи были глубокими, прочными, с бетонными перекрытиями толщиною в метр, и казались неприступными. И как-то ночью, после полуночи, туда пришли северные и захватили лагерь. Лишь однажды, в долине Иадранг, они действовали подобным образом, применяя такие вооружения и такую тактику, о наличии которых у вьетнамцев никто даже и не догадывался. Девять лёгких танков (советских танков Т-34 и Т-76) подошли к лагерю с востока и запада так неожиданно, что американцы, услышав шум, решили, что сломался лагерный электрогенератор. В пулемётные гнёзда и вентиляционные отверстия блиндажей полетели ранцевые заряды, «бангалорские торпеды», в них пускали слезоточивый газ и самое страшное – напалм. Всё кончилось очень быстро. Очевидцы рассказывали, что американский полковник, бывший тогда в Лангвее с проверкой, бросился на танки с ручными гранатами и был сражён пулемётной очередью. (Он остался в живых, и это было больше, чем чудо). Погибло от десяти до пятнадцати американцев и до 300 вьетнамцев. Оставшиеся в живых шли всю ночь, большинству пришлось пробираться через позиции северных (позднее некоторых подобрали вертолёты), и до Хешани они добрались, когда уже рассвело, и ходили слухи, что некоторые сошли с ума. Одновременно с атакой на лагерь Лангвей на Хешань был произведён самый яростный артналёт за всю войну: 1500 мин и снарядов, по шесть в минуту на протяжении стольких минут, что ни у кого не хватило бы сил их сосчитать.

Морпехи в Хешани видели, как на базу один за другим приходили те, кто выжил в Лангвее. Они видели их и слышали о том, что случилось в спецназовском лагере, и, держа всех приближающихся на мушке, видели их лица и невидящие взгляды, и тихо переговаривались друг с другом. Господи, там были танки. Танки!.. И как теперь, после Лангвея, глядеть ночью за заграждения и не слышать бряканья траков приближающихся танков? Как теперь ходить в темноте в патрулях и не вспоминать всевозможных рассказов о призрачных вертолётах противника, облетающих границу ДМЗ? О тропах, проложенных по долине Ашау, по которым могут ездить грузовики? О полных фанатиках, идущих в атаку обдолбанными до ушей (понятное дело, они там обкуриваются и дуреют), выставляющих перед собою живые щиты из гражданских, приковывающих себя к пулемётам и готовых умереть на месте, но не отступить, ни во что не ставящих человеческую жизнь?

Официально морская пехота не признала никакой связи между нападением на Лангвей и Хешанью. Но по секрету они шептали какие-то жуткие вещи о том, что Лангвей был приманкой – приманкой, на которую клюнули эти несчастные, жалкие гады, именно так, как мы и рассчитывали. Но все вокруг всё понимали, и понимали очень даже хорошо, и майоры с полковниками, которым приходилось доносить до репортёров официальную точку зрения, сталкивались в ответ со смущённым молчанием. Никому не хотелось, и никто не поднимал вопроса о судьбе Хешани после падения Лангвея. Я так хотел задать этот вопрос, что месяцами бесился от собственной нерешительности. «Господин полковник (хотелось мне спросить), чисто теоретический вопрос, надеюсь, вы понимаете. Но что если все эти узкоглазые, которые, по вашему мнению, находятся там, действительно там находятся? И что если они нападут прежде, чем муссонные ветра подуют на юг, туманной ночью, когда наши самолёты не смогут прилететь? Что если Хешань действительно им нужна, нужна настолько, что они готовы пройти через три линии заграждений из колючей проволоки, и через армированную колючую ленту, через баррикады из их же трупов (вы же знаете, полковник, как в Корее узкоглазые любили эту тактику?), что если они пойдут волнами, людскими волнами, и будет их столько, что стволы всех наших крупнокалиберных пулемётов перегреются и расплавятся, а все М-16 заклинит, и вся смертоносная мощь «Клейморов» на линии обороны будет израсходована и поглощена? Что если после этого они не остановятся и пойдут вперёд к центру базы, которая будет настолько разделена их артиллерией, что жалкие траншеи и блиндажи, недоделанные вашими морпехами, окажутся бесполезными? Они будут наступать, и в это время прилетят первые МиГи и Ил-28 за эту войну, и разбомбят и КП, и ВПП, и медсанчасть, и диспетчерскую вышку (охереть какая «народная» армия, так, полковник?), и будет их от двадцати до сорока тысяч. И что если они преодолеют все препятствия, которые мы воздвигнем у них на пути… и убьют всех, и обороняющихся, и отступающих… и возьмут Хешань?»

* * *

Случались странные вещи. Однажды утром, в разгар муссонных дождей, солнце взошло на безоблачном небе и сияло весь день. Утреннее небо было чистым, ярко-голубым, каким оно не было больше до апреля, и в этот день бойцы, проснувшись, не вылезали с мелкой дрожью из блиндажей, а снимали куртки, оставаясь в бронежилетах, и торопились завтракать, выставляя напоказ бицепсы, трицепсы и татуировки. Наверное, северные понимали, что американские самолёты-разведчики и бомбардировщики в такое утро будут работать не покладая рук, и обстрелов почти не было, и мы все понимали, что их и не будет. На несколько часов Хешань могла перевести дух. Помню, как я обогнал на дороге капеллана по фамилии Штуббе и увидел, с каким неимоверным удовольствием он любовался чудом, свершившимся в то утро. Горы были совсем не похожи на те, что внушали такой страх прошлой ночью, да и во все дни и ночи до неё. При свете раннего утра они виднелись чётко и излучали такое спокойствие, что, казалось, можно было взять несколько яблок, книжку, пойти туда и весь день отдыхать там на природе.

Я шёл один в расположение 1-го батальона. Не было ещё и восьми часов, и тут я услышал, что кто-то идёт за мною и напевает. Сначала я не разобрал слов, я слышал только, что одну короткую строчку поют снова и снова, с короткими паузами, во время каждой из которых кто-то другой со смехом говорит певцу, чтобы тот заткнулся. Я замедлил шаг, чтобы они подошли поближе.

«Хочу я быть сарделькой Оскар Мейер», - пели сзади жалобным, тоскливым голосом.

Я, естественно, обернулся. Их было двое, один — здоровенный здоровый негр с усами подковой, которые давали понять, что хозяин их – человек опасный, и в это можно было бы поверить, если бы на лице его было хоть что-то угрожающее. Ростом он был не меньше метра девяносто, и крепок, как лидер футбольной команды. На плече у него висел АК-47. Второй морпех был белым, и, если бы я увидел его не в лицо, а со спины, то дал бы ему 11 лет. Не может быть, чтобы в морской пехоте не было ограничения по росту, и, каким бы оно ни было, я не представляю, как он пробрался на службу. Возраст – это одно дело, но как можно обмануть комиссию по поводу собственного роста? Это он пел, а сейчас он смеялся, потому что я обернулся. Фамилия его была Мейхью, я узнал это по огромным красным буквам на каске: «МЕЙХЬЮ – именно так!» Я шёл, распахнув бронежилет, что было большой глупостью, даже в это утро, и они заметили над левым нагрудным карманом нашивку с названием моего журнала.

«Ты что, корреспондент?» – спросил меня негр.
Мейхью хихикнул. «Хочу я быть… сарделькой… Оскар Мейер, - пропел он. – Напиши про меня, пускай все знают, что я хочу сказать».
- Не обращай внимания, - сказал негр. – Его зовут Мейхью. Он дурной на всю голову. Правда, Мейхью?
- Очень я на то надеюсь, - ответил Мейхью. - Хочу я быть сарделькой Оскар Мейер…

Он был юн (девятнадцати лет, как я узнал от него позднее) и хотел отрастить усы. Пока что ему удалось вырастить лишь несколько редких воздушных пучков белёсых волос, там и сям украшавших верхнюю губу, да и те можно было заметить только при удачном освещении. Негра звали Солнцеходом. Это прозвище красовалось у него на каске рядом с надписью «Детройт». А сзади на каске, там, где у большинства ребят перечислялись месяцы их службы во Вьетнаме, он аккуратно вычертил целый календарь, где каждый прошедший день был аккуратно перечёркнут. Оба они были из роты «Отель» 2-го батальона, который окопался на северной стороне, но сейчас они решили воспользоваться редко выпадавшей возможностью и навестить своего приятеля-миномётчика из 1-го батальона 26-го полка.

- Лейтенант узнает – примет меры, - сказал Солнцеход.
- Да и … с ним, - ответил Мейхью. – Знаешь ведь, слабак он.
- Слабак - не слабак, а уж тебя-то уроет.
- И что он сделает? Во Вьетнам пошлёт?

Мы прошагали мимо командного пункта батальона, на пять футов в высоту обложенного мешками с песком, дошли до огромного мешочного кольца, окружавшего миномётную позицию, и слезли вниз. В центре позиции стоял большой 106,7-мм миномёт, а всё вокруг было полностью завалено минами, от дна ямы почти до верха мешков. Прямо на земле растянувшись лежал морпех, прикрыв лицо каким-то комиксом на военную тему.

- Эванса не видел? – спросил его Мейхью. – Знаешь такого?
Морпех поднял книжку и посмотрел на нас. Видно было, что мы его разбудили.
- Чёрт, - сказал он. – Я уж подумал, отец-командир пришёл. О чём вы спрашивали?
- Мы Эванса ищем, - сказал Мейхью. – Знаешь его?
- Э-э-э… Нет, не знаю. Я тут недавно.

Он действительно походил на новичка. Он был похож на подростка, который приходит в школьный спортзал за полчаса до начала тренировки баскетбольной команды, чтобы потренироваться в одиночку. В команду его ещё не взяли, но он исполнен решимости этого добиться.

«Остальные сейчас придут. Хотите - подождите». Он посмотрел на мины вокруг. «Может, лучше бы и не надо, - сказал он с улыбкой. – Но если хотите — можно».

Мейхью расстегнул набедренный карман и достал оттуда банку с галетами и сырную пасту. Вытащил из-под ленты на каске консервный нож P-38 и уселся.

- Можно и поесть, пока будем ждать. С голодухи и это пойдёт. Я б сейчас левое яйцо отдал за банку компота.

Отправляясь на передовую, я всегда старался стащить где-нибудь в тылу несколько банок с компотом, так было и в этот раз. «Какой будешь?» - спросил я.

«Любой потянет, - ответил он. – Фруктовый коктейль – самое то». «Нет уж, - сказал Солнцеход. – Персики, родной, персики. Там такой сироп! Вот это - вещь».

«Лови, Мейхью, - сказал я, бросая ему банку с фруктовым коктейлем. Одну банку с персиками я отдал Солнцеходу, ещё одну оставил для себя.

За едой мы поговорили. Мейхью рассказал мне об отце, которого «грохнули в Корее», о матери, которая работала в универмаге в Канзас-сити. Потом он переключился на Солнцехода, которого прозвали так из-за того, что он боялся ночи (не темноты, а именно ночи), и которому было плевать на то, что об этом знали другие. При свете дня он был готов на любые подвиги, но к наступлению ночи всегда искал возможности запрятаться поглубже в блиндаж. Он всегда вызывался добровольцем в дневные патрули, где было опаснее – только ради того, чтобы вернуться на базу до сумерек (это было ещё до того, как дневные патрули, а на деле почти все патрули у Хешани были отменены). Многие белые ребята, особенно молодые офицеры, стремясь показать свою дерзость, постоянно приставали к Солнцеходу по поводу его родного города, со смехом называя его «Додж-сити» или «Мотаун». («С чего они взяли, что Детройт – это что-то особенное? – сказал он мне. – Ничего такого, и смеяться не над чем»). Он походил на здоровенного и злющего чернокожего парня, с которым что-то случилось, из-за чего в нём всегда проглядывала какая-то мягкость, каким бы грозным он ни старался казаться. Он рассказал мне, что знавал ребят из Детройта, которые вывозили домой миномёты, разбирая их так, что каждый мог спрятать одну из частей в вещмешке, а затем встретиться с другими в своём квартале и собрать миномёт заново. «Видишь вот этот 106,7-миллиметровый? – спросил он. – Таким можно грохнуть полицейский участок. В такие дела я не лезу. Хотя через год, может быть, он и мне понадобится». Подобно любому американцу во Вьетнаме, он постоянно думал о времени (Здесь никто и никогда не задавался вопросом «Когда же кончится эта поганая война?» Вопрос задавался так: «Сколько тебе осталось?»). Степень повёрнутости Солнцехода на времени по сравнению с большинством других ребят можно было оценить по календарю на его каске. Никакой метафизик не изучал время так, как он, не думал о том, из чего оно состоит, что означает и как движется, вплоть до единиц в секунду в секунду, до мельчайших нюансов. Проблемы пространственно-временного континуума, материальности времени, августинианского времени Солнцеход смог бы разрешить сходу, потому что клетки его мозга были расставлены в голове как камни в точнейшем хронометре. Он был уверен, что корреспонденты работают во Вьетнаме не по своей воле. Узнав о том, что я сам попросился сюда, он чуть не выронил банку с персиками.

- Постой… Погоди чуток, - сказал он. – Тебя никто не заставлял? А ты всё равно здесь?
Я кивнул.
- Значит, платят дохрена.
- Узнаешь – заплачешь.

Он покачал головой.

- Не будь я здесь насильно, меня сюда заманить у них бы денег не хватило.
- Ерунда, - отозвался Мейхью. – Солнцеходу здесь страшно нравится. У него срок на исходе, но он вернётся – правда, Солнцеход?
- Скорей моя маманя приедет и отслужит, чем я снова сюда соберусь.
Четыре подошедших морпеха спрыгнули в яму.
- Где Эванс? – решительно спросил Мейхью. – Кто-нибудь знает его?
К нему подошёл один из миномётчиков.
- Эванс в Дананге. Царапнуло прошлой ночью.
- Правда? – сказал Мейхью. – Эванса ранило?
- Сильно задело? – спросил Солнцеход.
- Слабовато, - со смехом ответил миномётчик. – Через десять дней вернётся, только осколки из ног повытаскивают.
- Ему очень повезло, - сказал другой. – Тем же снарядом одного убило.
- Да, - сказал ещё один. – Грин убит. – И, обращаясь не к нам, а к расчёту, где всё уже было известно, спросил: «Помните Грина?». Все закивали в ответ.
- Ох уж этот Грин, - сказал он. – Его вот-вот должны были отправить. Дрочил по тридцать раз на дню, мудак такой, его и решили списать по состоянию здоровья. И отправить отсюда.
- Так и есть, - отозвался другой. – Тридцать раз на дню. Смотреть противно. Все брюки обспускал, сучонок. Вызвали его к майору по поводу списания, майор выходит, а он сидит у палатки и дрочит. А потом его снарядом и убило, прошлой ночью.
- Вот! – шепнул Солнцеход Мейхью. – Понял, что бывает с теми, кто дрочит?

* * *

Вертолёт «Чинук», длинный, более 10 метров, с винтами спереди и сзади, опустился на полосу у Чарли Меда. Он был похож на громадного грузного зверя, пытающегося улечься в жидкой грязи, злобно разбрасывая пыль, камни и всякий мусор на сотни метров вокруг. Повсюду внутри этого круга, где бушевал ветер, люди отворачивались, пригибались, закрывая шеи от этой безудержной ярости. Поток воздуха от этих лопастей мог достигать такой силы, что валил с ног, вырывал из рук газеты, отшвыривал секции под пятьдесят килограммов весом, из которых была сложена полоса. Но в основном разлетались острые обломки, секущая по коже пыль, грязная смесь воды с мочой, и ты со временем начинал угадывать, когда всё это долетит до тебя, и знал уже, что подставлять надо только спину и каску. «Чинук» опускался с откинутой задней рампой, а на полу вертолёта за крупнокалиберным пулемётом лежал стрелок и выглядывал наружу. И он, и пулемётчики в боковых дверях держали оружие наготове, пока вертолёт не коснулся полосы. И тогда они отпустили пулемёты, те повернулись на турелях, и стволы их облегчённо упали. На краю полосы появилась кучка морпехов, они побежали к вертолёту сквозь кольцо резкого, неприятного ветра, к центру, где было тихо. Три мины разорвались с интервалом в три секунды, все они легли кучно в двухстах метрах от полосы. Люди вокруг вертолёта продолжали работу, никто не остановился. Шум от «Чинука» заглушил разрывы, но мы видели, как ветер понёс прочь от полосы клубы белого дыма, а люди продолжали бежать к вертолёту. Четверо нагруженных носилок бегом понесли от задней части «Чинука» к палатке медсанчасти. Из вертолёта вышли несколько ходячих раненых и направились к палатке, одни медленно шагали, другие шатались, одного морпеха поддерживали двое других. Освобожденные носилки принесли обратно к вертолёту, загрузили на них четыре тела, покрытые пончо, и отнесли к мешкам с песком перед палаткой. А затем «Чинук» резко оторвался от земли, клюнул носом так, что стало страшно за него, выпрямился и отправился на северо-запад, к высотам, где находились силы прикрытия.

«Первый девятого, - сказал Мейхью. – Спорю на что угодно». В четырёх километрах к северо-западу от Хешани находилась высота 861, на котором располагался аванпост, которому в этом секторе досталось больше всех после Лангвея, и всем казалось логичным, что защищать его должен 1-й батальон 9-го полка морской пехоты. Некоторые даже полагали, что если бы туда отправили бойцов из любого другого подразделения, противник вообще не напал бы на высоту 861. Считалось, что из всех невезучих подразделений во Вьетнаме это была самым проклятым, проклятым ещё до Хешани, когда батальон занимался операциями типа «найти и уничтожить», его бойцы постоянно попадали в засады, там постоянно всё шло не так, и процент потерь был выше, чем в любом другом подразделении на протяжении всей войны. Это была одна из тех репутаций, которыми глубже всех проникаются сами бойцы, и, находясь среди них, ты испытывал ужас, порождаемый чем-то пострашнее обычного массового невезения. Шансы на благоприятный исход событий куда-то резко пропадали, и надежда остаться в живых таяла с ужасающей скоростью. Стоило провести всего один день с 1-м батальоном 9-го полка на высоте 861, и нервное напряжение не отпускало потом несколько дней, потому что хватало нескольких минут, чтобы понять, как всё плохо: люди ходили спотыкаясь, при обычной ходьбе ни с того ни с сего мучительно сводило ноги, они пили воду, но песчаная сухость возникала во рту через несколько секунд, а с лиц не сходили жуткие улыбки людей, полностью отрешившихся от всего вокруг. На высоте 861 я повсюду видел глаза, уставившиеся за тысячу ярдов вдаль, и я изо всех сил молил бога, чтобы прилетел вертолёт и забрал меня оттуда, пронёс над пальбой и высадил в самом пекле миномётного обстрела на площадке в Хешани – плевать! Хуже, чем там, быть не могло нигде.

Однажды ночью после нападения на Лангвей целый взвод из 1-го батальона 9-го полка вышел на патрулирование, попал в засаду и был полностью уничтожен. Высоту 861 постоянно обстреливали, однажды обстрел продолжался три дня без перерыва, тогда противник решил прощупать линию обороны, и это наступление перешло в блокаду, которая стала настоящей блокадой. По каким-то причинам, которых никто толком не понимал, морпеховские вертолёты отказывались туда летать, и 1-й батальон 9-го полка оказался отрезанным от поддержки, снабжения или эвакуации раненых. Тяжко стало, им пришлось отчаянно выживать без посторонней помощи. (Рассказы о тех временах вошли в самые страшные легенды о морской пехоте: о том, как один морпех пристрелил раненого товарища из пистолета, потому что медицинской помощи ждать было неоткуда, или о том, что сделали с бойцом СВА, захватив его по ту сторону заграждений – такого рода истории. И некоторые их них были, наверное, даже правдивыми). Извечная вражда между бойцами на земле и авиаторами морской пехоты на высоте 861 дошла до крайности: когда худшие дни миновали, и первый «Чинук» наконец-то появился над вершиной высоты, противник открыл по нему огонь, и раненый пулемётчик выпал в дверной проём. Падал он метров 60, а то и больше, и нашлись морпехи, встретившие удар тела о землю аплодисментами.

Мы с Мейхью и Солнцеходом проходили мимо палатки приёма раненых «Чарли Мед». В эту палатку попало уже множество осколков, но защиты от них так и не придумали. Барьер из мешков с песком вокруг неё был едва ли выше полутора метров, а верхняя часть палатки была совершенно неприкрытой. Именно по этой причине бойцы боялись даже самых лёгких ранений, с которыми отправляли домой. Из палатки вышел какой-то человек и сфотографировал четырёх убитых морпехов. Поток воздуха от лопастей «Чинука» сдул пончо с двух трупов, и видно было, что у одного из них совсем не осталось лица. Капеллан-католик подъехал на велосипеде к входу в палатку и вошёл в дверь. Оттуда вышел морпех, секунду постоял у клапана, закрывавшего вход. Во рту его была неприкуренная сигарета. На нём не было ни бронежилета, ни каски. Он безвольно выронил сигарету изо рта, сделал несколько шагов к мешкам и уселся на землю, свесив голову между задранными вверх коленями. Слабым движением он положил руку на голову и начала растирать загривок, яростно мотая головой из стороны в сторону, как будто ему было очень больно. Но он не был ранен.

Мы оказались там потому, что направлялись к моему блиндажу, откуда мне надо было кое-что забрать с собой в расположение роты «Отель», где я собирался провести ночь. Солнцеходу наш маршрут был явно не по душе. Он посмотрел на трупы, потом на меня. Взгляд его говорил: «Видишь? Понял, как бывает?» Я столько раз видел такой взгляд за последние месяцы, что и сам, наверное, ему научился, и никто из нас ничего не сказал. Мейхью вообще перестал смотреть по сторонам. Он шёл словно бы сам по себе и напевал как-то странно и тихо: «Как приедешь в Сан-Франциско, укрась цветами волосы свои».

Мы прошли мимо диспетчерской вышки. Это была цель, которая сама себе служила прицельной вехой, она так хорошо выделялась и была настолько уязвимой, что, залезая на неё, человек рисковал больше, чем перебегая сектор обстрела пулемёта. Две таких уже были уничтожены огнём, и наличие мешков с песком, которыми она была обложена, ничего не меняло. Мы прошли мимо закопчённых административных домиков и блиндажей, нескольких брошенных «коробок» с провалившимися металлическими крышами, командного пункта, туалета для начальства и блиндажа, в котором размещалось почтовое отделение. Там же находились недавно лишившаяся крыши пивная и развалины брошенного офицерского клуба. Немного дальше по дороге располагался блиндаж «морских пчёл».

Он не был похож на другие блиндажи. Это было самое глубокое, самое безопасное, самое чистое помещение во всей Хешани, с двухметровой крышей из брёвен, стальных листов и мешков с песком, а внутри горел яркий свет.

Бойцы называли его «Аламо-Хилтон» и считали прибежищем для трусов и неженок, зато почти все корреспонденты, прибывавшие в Хешань, старались заполучить койку именно там. Бутылки виски или коробки пива хватало, чтобы расположиться там на несколько ночей, а потом, когда ты становился там своим, подобного рода вещи становились просто подарками, которые принимались с глубокой благодарностью. Морпехи соорудили «пресс-пункт» у самой полосы, совсем рядом, и там было так опасно, что многие репортёры подозревали в этом продуманный заговор, направленный на то, чтобы таким образом уничтожить нескольких из нас. Этот «пресс-пункт» представлял собой не более чем узкую яму с хлипкой крышей, там жили крысы, и однажды, когда в ней никого не было, 152-мм снаряд её укоротил.

Я спустился в блиндаж «морских пчёл», взял бутылку «скотча» и полевую куртку, и сказал одному из «морских пчёл», чтобы на эту ночь мою койку сдали любому, кто пожелает. «Обиделся, что ли?» - сказал он. «Ничего подобного. Завтра приду». «Ладно, - сказал он вслед. – Будь по-твоему». Мы втроём направились в расположение 2-го батальона 26-го полка, и в это время две морпеховские батареи открыли огонь из 105-мм и 155-мм орудий с другого конца базы. При каждом выстреле я вздрагивал, а Мейхью смеялся. «Это же наши!», - сказал он.

Солнцеход первым расслышал низкий нарастающий свист других снарядов. «А эти не наши», - сказал он, и мы побежали к короткой щели в нескольких метрах от нас.

«Эти не наши», - сказал Мейхью. «А я о чём?» - заорал Солнцеход, и мы добежали до щели как раз в тот момент, когда снаряд разорвался где-то между расположением 37-го полка вьетнамских рейнджеров и складом боеприпасов. Снарядов было много, мины тоже падали, но мы их не считали.

- Такое было утро! - сказал Солнцеход. – Ну хоть бы раз оставили в покое!
- Им не за это платят, - со смехом ответил Мейхью. – А потом, они стреляют, потому что знают, как вы все от этого психуете.
- А то тебе одному не страшно!
- Ты хоть раз видел, чтоб я боялся? Мудак.
- Ну да. Три ночи назад ты мамочку звал, когда эти суки на нас пошли.
- Да хер там! Меня во Вьетнаме не убьют.
- Правда? А с чего это, мудила?
- Потому что, - ответил Мейхью, - покуда я живой, смерти нет.

Это была старая шутка, но сказал он это без смеха.

К этому времени траншеи противника почти полностью окружили базу. Большую часть линии обороны на севере держал 2-й батальон 26-го полка морской пехоты, и рота «Отель» находилась в том же секторе. В самой западной его части к нашим заграждениям подходили траншеи северных, до которых было всего триста метров. Далее на восток линия нашей обороны проходила над узкой речкой, за которой, в трёх километрах к северу, находилась высота 950, которую занимали северные, и чей самый высокий хребет проходил точно параллельно взлётно-посадочной полосе Хешани. Блиндажи и соединявшие их траншеи располагались на склоне, поднимавшемся от речного берега, а в сотне метров от дальнего берега реки начинались холмы. В двухстах метрах от морпеховских траншей в крохотном окопчике засел вьетнамский стрелок с крупнокалиберным пулемётом. Днём он открывал огонь по любой цели, показавшейся над бруствером, а по ночам стрелял по любому огоньку. Из нашей траншеи его было хорошо видно, а в прицел снайперской винтовки можно было даже разглядеть его лицо. Морпехи обстреляли его позицию из миномётов и безоткатных орудий - он переждал обстрел на дне своего окопчика. Вертолёты засыпали его реактивными снарядами, но когда они улетели, он объявился снова и продолжал стрелять. В конце концов вызвали самолёты с напалмом, на десять минут окопчик накрыло чёрно-оранжевым облаком, а на выжженной земле вокруг не осталось ничего живого. Когда дым рассеялся, голова вьетнамца высунулась снова, он произвёл одиночный выстрел, и морпехи в траншеях с ликованием приветствовали его появление. Они прозвали его «Люком-гуком», и после этого никто не хотел, чтобы с ним случилось что-то нехорошее.

У Мейхью был друг по имени Оррин, откуда-то из Теннесси, где его семья жила в горах, и было у них три грузовичка и бизнес - перевозки грузов на малые расстояния. В то утро, когда Мейхью и Солнцеход пошли в расположение 1-го батальона 26-го полка к Эвансу, Оррин получил письмо от жены. В нём без обиняков говорилось о том, что беременна она не семь месяцев, как он думал, а всего лишь пять. Для Оррина это была существенная разница. Жена его постоянно так ужасно переживала (так она писала), что пошла к священнику, и тот не сразу, но убедил её в том, что Правда по милости Божией очищает совесть. Сообщать ему, от кого ребёнок, она не собиралась («Милый, никогда, никогда не проси меня об этом!»), упомянула только, что Оррин хорошо его знает.

Когда мы вернулись в расположение роты, Оррин сидел на бруствере лицом к горам и Люку-гуку, и его одинокую фигуру было видно издалека. У него было румяное лицо надувшегося ребёнка, глаза угрожающе щурились, а недовольная гримаса время от времени сменялась безвольной ухмылкой, и тогда он смеялся, беззвучно и без эмоций. Это было лицо человека, который готов убивать зверей зиму напролёт исключительно ради забавы, этакая злобная южная аберрация человеческого лица. Он просто сидел на мешках, отводя и отпуская затвор только что вычищенного пистолета. Никто из тех, кто сидел в траншее, к нему не подошёл, никто ничего не сказал, ему только крикнули: «Слезай, Оррин – тебя там точно замочат!» А потом пришёл комендор-сержант и сказал ему: «Не слезешь с бруствера - я сам тебя убью».

- Слушай, - сказал Мейхью, - может, тебе к капеллану сходить?
- Здорово придумал, - ответил Оррин. – И чем же этот ..сос поможет?
- Может, отпуск сделает, по семейным обстоятельствам.
- Нет, - отозвался кто-то. – Чтоб так уехать, надо, чтобы в семье кто-нибудь помер.
- Это запросто, - ответил Оррин. – В моей семье точно кто-нибудь помрёт. Мне бы только домой добраться.
И засмеялся.

Жуткий был смех, очень тихий и напряжённый, и все, кто слышал Оррина, ему поверили. И после этого все знали, что он – тот самый ненормальный морпех, который хочет выжить на войне, чтобы потом приехать домой и убить собственную жену. Из-за этого он стал ротной знаменитостью. Из-за этого многие думали, что теперь ему всегда будет везти, что с ним ничего не случится, и старались держаться к нему как можно ближе. Даже я в какой-то мере этим проникся, потому что обрадовался, узнав, что мы с ним будем ночевать в одном блиндаже. Это суеверие представлялось вполне обоснованным. Я тоже в него поверил, и очень сильно удивился бы, если бы узнал потом, что с ним что-то случилось. Но подобного рода новости из подразделений, в которых ты бывал, доходили редко, да обычно ты и старался сделать так, чтобы их не услышать. Может быть, его убили, а может, он передумал, но в этом я сомневаюсь. Когда я вспоминал потом об Оррине, я думал только о предстоящей пальбе в Теннесси.

* * *

Однажды, получив двухдневный отпуск в Дананг, Мейхью выбрался там в запретную зону – на чёрный рынок, где он решил купить травы и надувной матрац. Траву он так и не нашёл, а когда наконец приобрёл матрац, то смертельно испугался. Потом он рассказывал мне, что ничто из того, что он видел в Хешани, никогда не приводило его в такой жуткий страх. Не знаю уж, что ему наговорили о том, что сделает с ним военная полиция, если поймает его на рынке, но с его слов это было самым захватывающим приключением с тех пор, как за два года до этого лесник гонялся на вертолёте за ним и его другом, когда заметил их в лесу после закрытия охотничьего сезона. Мы сидели в тесноте сырого блиндажа на восемь человек, где ночевали и Мейхью, и Солнцеход. Мейхью долго пытался заставить меня воспользоваться его матрацем, но я отказался. Он сказал, что если я не буду на нём спать, он возьмёт матрац, выбросит его в траншею и оставит его там до утра. Я сказал ему, что если бы захотел обзавестись надувным матрацем, то в любой момент купил бы его в Дананге, и что военная полиция мне бы и слова не сказала по этому поводу. Я сказал, что люблю спать на земле, потому что это хорошая тренировка. Он сказал, что всё это дерьмо собачье (в чём был прав), и богом поклялся, что матрац проваляется всю ночь в траншее вместе с остальным мусором, который всегда накапливается в окопах. А потом он стал каким-то очень загадочным и сказал, чтобы я ещё раз подумал, пока его не будет. Солнцеход попробовал выяснить, куда он собирается, но Мейхью ничего ему не сказал.

Иногда наступали моменты, когда грохот, доносившийся со всех сторон, пропадал, когда горы не бомбили, молчали наша и вражеская артиллерия и миномёты, и никто не стрелял на периметре, и тогда можно было услышать в блиндаже, как по полу бегают крысы. Много их погибло в ловушках, от яда, пуль или удачно брошенных ботинок, но они по-прежнему жили с нами в блиндажах. В них пахло мочой, очень, очень застарелым потом, гнилым сухпаем, плесневелым брезентом и интимными выделениями, и к этому всегда примешивались другие запахи, присущие только боевой обстановке. Многие из нас верили, что усталость и страх можно определить по запаху, и что человек, видящий определённый сон, выделяет соответствующий запах. (В отношении некоторых вещей мы, как цыганы у Хемингуэя, были ясновидцами. Неважно, какой силы ветер поднимал садящийся вертолёт, всегда можно было определить, лежат ли мешки с трупами у площадки, и в палатках, где пожили группы глубинной разведки, стоял такой запах, какого нельзя было найти ни в одной другой палатке во Вьетнаме). Этот бункер по меньшей мере был не лучше любого другого, и меня даже стошнило, когда я залез в него в первый раз. Света почти не было, и приходилось напрягать воображение, угадывая большинство вещей по запаху, и это стало чем-то вроде развлечения. Пока Солнцеход не вошёл в бункер, я и не понимал, насколько он чернокож.

- Да уж, вонь стоит могучая, - сказал он. - Надо бы надыбать этого… дезодоранта посильней.
Он помолчал немного.
- Если ночью что случится, меня держись. А то может не повезти, Мейхью примет за косоглазого и грохнет. Он такой дурной бывает.
- Думаешь, сегодня нападут?

Он пожал плечами. «Пощупать могут. Пошутковали три ночи назад, одного убили. Наш был, из чёрных братанов». Но блиндаж у нас реально хороший. Как-то раз по крыше долбануло. Куча всякой ерунды насыпалась, но мы в порядке.

- А спите в бронежилетах?
- Некоторые спят. Я нет. Мейхью, придурок, тот вообще голый спит. Крутой, чертяка - ястреб в небе, а он тут голый.
- Как это? Что за ястреб?
- А это значит по-о-о-лный п…ц.

Мейхью не было уже больше часа, и, когда мы с Солнцеходом вышли из блиндажа на настил из досок от снарядных ящиков, из которых был сделан пол в траншее, мы увидели, что он стоит неподалёку и разговаривает с какими-то бойцами. Он направился к нам, смеясь, похожий на мальчугана в боевом снаряжении, предназначенном для взрослых мужчин, бронежилет свободно болтался на нём, а бойцы пропели ему вслед: «Мейхью - служака… Помолимся за него».

- Э, Солнцеход! – крикнул он. – Слышал, мудак?
- Слышал что?
- Я только что продлил.
Улыбка сползла с лица Солнцехода. Видно было, что сразу до него не дошло, а затем лицо его стало злым, почти угрожающим.
- Что сказал?
- Ага, - ответил Мейхью. - Я только что от Бати.
- Вот как? На сколько продлил?
- Всего на четыре месяца.
- «Всего» четыре. Отлично, Джим.
- Слушай…
- Заткнись, Джим.
- Да ладно, Солнцеход, не будь таким козлом. Зато я из Корпуса слиняю на три месяца раньше.
- А мне плевать. Джим.
- Не зови меня так! – Он посмотрел на меня. – Вот так всегда – как разозлится, зовёт меня Джимом. Ты слушай, мудак, я смогу раньше срока из морской пехоты свалить. И отпуск дадут. Батя сказал, в следующем месяце могу поехать.
- Ты это кому? Ничего не слышу. Ни единого слова, Джим.
- У…
- Ты просто тупой. Что толку с тобой разговаривать? Ты меня как будто не слышишь, никогда. Ни единого слова. А я знал… Знал, что ты уже подписал ту бумагу.
Мейхью не отвечал. Трудно было поверить, что они примерно одного возраста.
- Что мне делать с тобой, урод? Почему… Почему бы тебе не побегать вон там, за колючкой? Убьют, и нет проблем. Или вот тебе, возьми гранату. Зайди-ка за сортир, дёрни за кольцо и ляг на неё.
- Да что с тобой, твою мать? Всего-то четыре месяца!
- Четыре месяца? Родной, да в этом бардаке тебя замочат за четыре секунды! Вспомни батяню своего и так далее, и всё равно ты не сечёшь. Мудак ты аж п…ц, хуже я не видел. Нет, ты совсем п…ц. В жопу тебя, Мейхью, жалко мне тебя.
- Солнцеход? Всё нормально будет, понял?
- Конечно, родной. Ты лучше помолчи пока. Винтовку почисть. Письмо мамане напиши. Займись хоть чем нибудь. Потом поговорим.
- Можно курнуть.
- Ладно, родной. Потом.

Он зашёл в блиндаж и лёг. Мейхью снял каску и соскрёб надпись, написанную на боковой стороне: «20 апреля и ВСЁ НИШТЯК!»

Социальные сети