“Дело не в том, что я стал меньше бояться умереть – просто в смерти появилось чуть больше смысла”

Автор: Юнгер Себастьян Рубрики: Военлит, Переводы Опубликовано: 19-11-2012

Себастьян Юнгер. ВойнаФрагмент из книги “Война” (2010)

Я лежу на спине за невысоким скалистым выступом, один солдат – в десяти футах от меня слева, другой – справа. В тени, отбрасываемой скалами, так темно, что я понятия не имею, кто это. Над нами нависают падубы, словно злобные старики, а лунный свет превращает склоны в расплавленное олово. Стоит жуткий холод, и я заворачиваюсь в армейское пончо и пытаюсь мысленно перенестись куда-нибудь подальше от этих гор, в какое-нибудь приятное место. Я не надеваю свою куртку сразу, потому что холод легче переносится, если ты знаешь, что у тебя есть еще что-то в запасе. Спустя несколько часов смутный серый свет наконец-то проникает в мир, а деревья и скалы вокруг начинают обретать привычные очертания. Мы притаились на крутом утесе, откуда открывается вид на Карингал. Каждый опирается на свои вещи. Солдаты везде – над нами, под нами и сзади. Расставлены клейморы, и никто не разговаривает. Все наблюдают за тем, как из-под покрова ночи возникает долина. Наступает день, в который может произойти все что угодно.

Карингал находится в нескольких сотнях ярдов ниже. У подножия холма течет ручей, затем следует каскад террас с пшеницей, которые, наконец, уступают место крайним домам деревни. При появлении первых проблесков света в деревне начинается движение: слышны голоса, плач детей, звук рубки дров. Мальчики-подростки гонят на выпас коз вверх по крутым сухим склонам с западной стороны деревни. Две девочки – цветные пятнышки на фоне зеленых террас – идут по направлению к ручью внизу и, склоняясь над ним, умываются. Между нами и ними – менее пятидесяти ярдов. Одна старуха выходит в поле, чтобы опорожниться, другие женщины бредут по тропе с вязанками хвороста на головах. Никому из них и в голову не приходит, что мы здесь. Наконец, появляется мужчина в оливковом балахоне, который быстро шагает по дороге, расположенной выше, по направлению к Лой-Калай. Он непрерывно смотрит по сторонам, и вскоре к нему присоединяются еще двое мужчин, которые выходят на дорогу. У одного из них обрита голова. Пембл, со мной рядом, изучает их в свой бинокль и записывает что-то в блокнот. Если он заметит оружие или радио, их убьют.

– Мы видели около десяти чел – мужчин боеспособного возраста, – которые перемещались из Карингала в Лой-Калай и обратно, – говорит мне шепотом Пембл. Я едва слышу его сквозь журчание ручья внизу. “На двух из них были камуфляжные куртки BDU. Кажется, они отвечают за безопасность – один парень выходит и осматривает местность, пока другой просто загорает на крыше”.

“BDU” Армия называет камуфляж типа “лиственный лес”. О’Бирн шепотом передает по радио, что наличие такого камуфляжа – это проступок, за который можно убивать – точно так же, как за ношение радио или автомата, но Паттерсон в этом не уверен. (Паттерсон – взводный сержант, но сейчас руководит патрулем, потому что Джиллеспи в отпуске). Спустя несколько минут потенциальные боевики исчезают из поля зрения, и я наблюдаю за тем, как физиономия О’Бирна киснет. Он упустил шанс уложить этих ребят и – я точно знаю, о чем он думает – вполне вероятно, что завтра или на следующей неделе они убьют кого-то из американцев. Но существуют и другие соображения. У врага тоже есть наблюдательные посты, и ему очень хорошо известно, откуда американцы заходят в долину. Это один из первых раз, когда мы сумели расставить патруль у них в тылу, и они нас при этом не засекли. Вражеские бойцы расхаживают взад-вперед по скрытой в других обстоятельствах дороге, без понятия о том, что с расстояния двух сотен ярдов за ними наблюдают неверные. Паттерсон может уложить двух парней сейчас или же вернуться сюда с лучшим планом и убить десятерых позже.

К середине утра у ручья начинают играть мальчишки, и когда я закрываю глаза, я слышу только их крики и монотонный шум журчащей воды. Единственный способ узнать о том, что я – на войне, это открыть глаза и увидеть вокруг всех этих вооруженных солдат. Солнце наконец-то добирается до нашего склона и обливает нас расплавленным теплым маслом, и я снова закрываю глаза и слушаю голоса детей, а чуть позже просыпаюсь к тишине и кучевым облакам, скользящим по бледно-голубому небу. Хойт заложил за щеку щепотку табака и методически отхаркивает на землю за своей спиной. Пембл безмятежно скользит взглядом по горным склонам. Паттерсон осматривает деревню в бинокль и время от времени сверяется с записями в блокноте Пембла.

Иногда тот или иной мужчина в деревне смотрит в нашу сторону и отводит взгляд. Заметить наши грязные, неподвижные лица среди нагромождения скал и лиственного покрова немыслимо, но все равно мне приходится одергивать себя, чтобы каждый раз не нырять за скалу. Всякое движение для нас остановилось: чтобы пописать, достаточно перекатиться на бок, а если ты хочешь потянуться, то делать это нужно по очереди – сначала рукой, потом ногой – и очень медленно. Кучевые облака влекут свои тени по плоской геометрии террас, а затем вверх по холмам. Аванпост “Даллас” делает пробные выстрелы из 12,7-мм пулеметов, и солнце, кажется, застывает на полуденной отметке, а затем начинает неторопливо сползать по направлению к западным хребтам. Краски в долине становятся более насыщенными, и с приближением вечера Карингал снова сворачивается: стада коз спускаются вниз со склонов, старики пробираются домой по террасам, а женщины и дети собираются на плоских крышах. Мы покидаем нашу стену, когда угасает последняя синева сумерек, и крадемся по холму на север, в направлении безопасности. Никто нас не замечает, кроме бродячих псов долины, которые чуть не задыхаются от ярости, когда мы проходим мимо них в темноте.

День клонится к вечеру, и мы сидим в тени натянутой во дворе камуфляжной сетки. Несколько недель у нас не было перестрелки, и солдаты впадают в небольшие странности: споры приобретают новые грани и повисает гнетущая напряженность, которая не предвещает ничего хорошего в грядущие месяцы. Апрель считается началом сезона сражений, и тот факт, что до сих пор ничего не происходит, порождает гремучую смесь скуки и тревожности. Если бы солдат громил противник, им бы хотя бы было чем заняться, но это – наихудшее из двух зол: весь обычный ужас и никакого адреналина. Заезжий боевой медик по имени Док Шелки рассказывает об индуизме, и Абдул – афганский переводчик – проходя мимо, случайно слышит его слова.

– Индуизм – это чушь собачья, – говорит он.

Внешне Шелки похож на выходца из Индии. Но он держит себя в руках. “В последний раз, когда переводчик ляпнул что-то подобное, я такого ему наговорил об исламе, что он расплакался”, – говорит он.

Было глупо со стороны Абдула так говорить, и он не настолько свободно общается по-английски, чтобы эта словесная дуэль шла на равных или хотя бы была интересной. В попытке найти себе более интересное занятие на этот час, О’Бирн встревает в перепалку со своими собственными религиозными взглядами. “Я не верю ни в ад, ни в рай, и мне не нужна загробная жизнь, – говорит он. – Я верю в то, что в жизни нужно делать добро, а потом ты просто умрешь. Я не верю в Бога, и никогда не читал Библию. Я не верю в эту чушь, потому что не хочу”.

Наступает неловкое молчание. Другой сержант говорит что-то невпопад о предстоящем патруле.

 

– Что? Как только разговор становится серьезным, ты меняешь тему? – говорит О’Бирн. – Мы говорим о вере. Нельзя говорить о вере вполсилы.

Снова молчание. Никто не знает, что сказать. “Мама колотит папу, а папа колотит маму в ответ”, – наконец делает попытку рядовой.

Когда во двор забредает Эйрборн[1] – щенок, которого Второй взвод взял у афганских солдат – атмосфера слегка разряжается. Они назвали его Эйрборн, потому что солдаты, которые сменят их в июле – рота Вайпер из Первой пехотной дивизии – обычные пехотинцы, и идея заключалась в том, чтобы, каждый раз когда они будут звать щенка, он напоминал им об их неполноценности. (Это им аукнулось: мне сказали, что один солдат из роты Вайпер отнес Эйрборна в яму для сжигания мусора и пристрелил его). Эйрборн обычно болтается по базе и лает каждый раз, когда замечает движение за проволокой, но несколько дней назад он пропал и, в конце концов, объявился на Коренгальском посту. Кто-то привязал его парашнуром, но он быстро его перегрыз и отправился искать себе новых друзей вверх на Рестрепо.

Сейчас Эйрборн бродит между солдатами, грызет их ботинки, а они жмакают его и катают по пыли своими грубыми руками. “Ты думаешь, ты – крутой, да-а?” – говорит Морено, подталкивая его быстрыми боксерскими тычками. – Получай, маленький ублюдок”. Под сетку, где располагается рота, внезапно проникает звук из радиорубки: “Для информации – в Пакистане сбросили тридцать один и тридцать восемь”, – говорит голос. Все немедленно отвлекаются от Эйрборна и смотрят вверх: тридцать один и тридцать восемь – это бомбы. Они не должны падать в других странах.

Единственными, кто молился в Рестрепо – из тех, кого я видел – были афганцы, и тема религии и веры возникала там только один раз за все время. Это был красивый весенний вечер, и мы сидели на складе с боеприпасами, курили и разговаривали о недавнем контакте с противником. Один за другим солдаты расходились, пока я не остался наедине с сержантом Алькантарой, который решил рассказать мне о своей недавней беседе с капелланом батальона. Над ущельем неслышно вспыхивала зарница, и до нас доносился шум Апачей, выполняющих какие-то задачи вдоль Печи севернее.

– Отец, получается, что Бог спустился на землю в обличье Христа и умер за наши грехи – правильно? – спросил Ал.   

Капеллан кивнул.

– И он умер в страданиях, но знал, что отправится на небо – так?

Капеллан снова кивнул.

– Так почему же эта жертва больше, чем жертва солдата в этом ущелье, который понятия не имеет, попадет ли он на небо?

По словам Ала, капеллан не ответил ничего вразумительного.

Вера придает человеку достаточно мужества, чтобы справиться с тем, что его ошеломляет, и, возможно, в Рестрепо было так мало веры, потому что солдаты не чувствовали себя особо ошеломленными. (Зачем взывать к Богу, если можно вызвать Апачи?) Кто станет тащить сюда повара, для того чтобы он поучаствовал в своей первой перестрелке, если не достаточно уверен в том, что все закончится хорошо. Но даже в первые дни, когда все определенно заканчивалось плохо, близкий к наркотическому эффект тесно сплоченной группы делал веру ненужной. Сам взвод был верой, более весомым делом, которое – если полностью на нем сосредоточиться – прогонял все страхи. Это был своего рода анестетик, под действием которого ты понимал, что происходит, но испытывал странный фатализм в отношении результата. Для солдата самый большой страх – это подвести своих братьев тогда, когда они больше всего в тебе нуждаются, и, в сравнении с этим, умереть было не страшно. Со смертью все заканчивалось. Трусость сохранялась навеки.

Героизм очень сложно изучать в солдатах, потому что они неизменно утверждают, что действовали так, как на их месте поступил бы любой. Помимо прочего, героизм – это отрицание себя, когда ты готов пожертвовать своей жизнью ради других – и в этом смысле, разговор о том, насколько ты был смел, может быть психологически противоречивым. (Попробуйте сказать матери, что она проявила смелость, бросившись под машину, чтобы спасти своего ребенка). В понимании гражданских, солдаты выполняют основополагающий долг, а все, что свыше, считается “смелостью”. Солдаты видят все с точностью до наоборот: либо ты выполняешь свой долг, либо ты – трус. Иного здесь не дано. В 1908 году в нью-йоркском пожаре погибло пять пожарных. Выступая с речью на похоронах, их шеф Эд Крокер сказал так о проявленной ими смелости: “Пожарным предстоит погибнуть. Они соглашаются с этим фактом, когда вступают в бригаду. Когда мужчина становится пожарным, он совершает самый храбрый поступок в своей жизни. Все, что он делает потом – это часть его работы”.

Не нужно быть солдатом, чтобы испытать на себе странное утешение этого подхода. Храбрость внушает страх, ее сложно достичь, но “работа” – это что-то приземленное и реально осуществимое – коллективный процесс, в котором рискует каждый. Моей работой была журналистика, а не война, но в данном случае действовали те же принципы. Я неусыпно следил за уровнями испытываемого мной страха, потому что не хотел, чтобы меня переклинило в неподходящий момент и это стало бы проблемой, но этого ни разу не произошло, и после нескольких выходов я почувствовал, что мой страх ушел сам собой. И дело не в том, что я стал меньше бояться умереть; дело в том, что в смерти появилось чуть больше смысла в контексте устремлений группы, частью которых я постепенно становился. Как правило, я испытывал гораздо больший страх, когда лежал в своей койке ночью, пользуясь роскошью того, что могу волноваться только за себя, чем когда мы были на каком-нибудь горном склоне, где приходилось волноваться за нас всех.

Так как я не носил оружия, мне всегда отводилось место за чертой взвода, но это не означает, что на меня не влияла сила его притяжения. В группе заключались сила и логика, которые превосходили любые личные тревоги, даже мои, и где-то в этой потере себя можно было обрести освобождение от ужасных тревог о том, что может с тобой приключиться. И было достаточно очевидно, что, если что-то пойдет не так, – а оснований исключать такую возможность не было, – отличие журналиста от солдата станет неуместным. Сценарий, в котором я бы обрабатывал рану стерильными тампонами или оттаскивал кого-нибудь в безопасное место, был вполне вероятен, и это заставляло меня думать таким образом, каким обычно думают только солдаты. Когда в Аранусе на роту Чозен напали, они в считанные минуты понесли 100% потерь, и перестрелка продолжалась еще три часа. В такой ситуации сама идея, что я бы не стал оказывать помощь – или не вступил бы в сражение – показалась бы абсурдной.

Мне стали предлагать оружие с самого первого моего приезда, и так продолжалось весь год. Иногда это была ручная граната “на всякий случай”. В других ситуациях мне предлагали взяться за пулемет 240 во время следующего контакта. (“Мы просто покажем тебе, куда стрелять”). Однажды я сказал Морено, что если бы не был женат, то остался бы здесь на все пятнадцать месяцев, а он рассмеялся и ответил, что в этом случае они бы точно вручили мне оружие. Сама идея расходования обширных просторов Коренгала, ни по ком не стреляя, была настолько же бессмысленна для солдат, как, например, отправиться в публичный дом в Виченце и провести все время в вестибюле. В оружии был весь смысл, оно было единственным светлым пятном за целый поганый год, и тот факт, что репортеры его не носят, не стреляют из него и не принимают чрезвычайно щедрых предложений “попробовать кого-нибудь замочить” из 12,7-мм, заставлял солдат трясти в недоумении головой. Было сложно объяснить им, что, возможно, ты можешь передать кому-нибудь коробку с боеприпасами во время перестрелки или украдкой снести на стрельбище 100 патронов для ручного пулемета SAW, но единственное, чего ты категорически не можешь делать как журналист – это носить оружие. Это сделает из тебя комбатанта, а не наблюдателя, и ты потеряешь право комментировать войну с какой-либо толикой объективности.

Отказаться от оружия – это одно, но это отнюдь не означало, что ты не можешь ничего о нем знать. Одним жарким, скучным вечером в разгар весеннего сезона сражений, сержант Ал решил, что мы с Тимом должны уметь заряжать и стрелять из любого оружия, которое имелось на аванпосту, а также чистить его, если его заклинит. Мы отправились на афганский склад и начали с АК. Автомат был легким на вес и казался дешевым, будто сделан из жести, и Ал сказал, что у него нет внутренней отдачи, поэтому вся сила выстрела отдает тебе прямо в плечо. Это приводит к невысокой точности после первого выстрела в очереди, но, с механической точки зрения, он – настолько прост, что практически не требует ухода. Если спрятать его в камнях и вернуться через полгода, он будет по-прежнему в рабочем состоянии.

Автомат М4 стреляет намного меньшими пулями, и это означает, что, при одинаковом весе, солдат может носить с собой большее количество боеприпасов, однако он неточен на больших расстояниях и периодически заклинивает. Я несколько раз бывал в перестрелках, когда солдат рядом со мной вдруг начинал материться и отчаянно пытался почистить свое оружие. Ручной пулемет SAW был самым маленьким оружием с подачей ленты в Рестрепо и имел настолько простую конструкцию, что им смогла бы управлять даже обезьяна. Стоило только открыть крышку лотка подачи ленты, зарядить в приемник ленту с патронами, захлопнуть крышку и отвести затвор назад; и ты был готов стрелять со скоростью 900 выстрелов в минуту. М240 – практически идентичен, но крупнее и медленнее, а 12,7-мм – еще больше – в его ствол можно было просунуть большой палец, а патроны к нему были размером с железнодорожный костыль. Из пулемета 12,7-мм можно было поразить практически любую видимую цель в долине. Во время Вьетнамской войны американский пулеметчик якобы приделал к своему 12,7-мм пулемету оптический прицел, и одним выстрелом на расстоянии двух миль сбил связного на велосипеде. Это такое совершенное оружие, что его конструкция не претерпела никаких существенных изменений со времен Первой мировой войны.

Как репортеру, мне было сложно каким-то образом психологически приспособиться к оружию, потому что оно было везде – невозможно было сесть к кому-нибудь на кровать, не подвинув М4 или несколько гранат – и, с течением времени, оно становилось еще более неотразимым. Оно обладало каким-то тяжеловесным совершенством, из-за которого его невозможно было игнорировать. И у меня действительно чесались руки как-то его использовать, но это было настолько категорически запрещено, что ушло немало времени, прежде чем я просто осмелился себе признаться, что вообще допускал эту мысль. После этого я ловил себя на мысли о том, что пытаюсь представить ситуации, в которых это было бы допустимо без очевидных этических проблем. Единственное, что пришло мне в голову – это сценарий, который был настолько безнадежен и неуправляем, – например, сотня боевиков Талибана взбирается по лощине вверх и прорывается сквозь проволоку, – что взять в руки автомат было бы просто-напросто делом выживания. Это было слишком чудовищно, чтобы действительно на это надеяться, поэтому я и не надеялся, но, время от времени, все-таки ловил себя на мысли о том, что если бы это вдруг произошло, я рассчитывал, что в этот момент буду там.

Это глупая мысль, и она приводит в смущение, но в ней стоит откровенно признаться. Целиком разумные, хорошие люди снова и снова возвращались к бою, и любой, кто по-настоящему интересуется идеей мира во всем мире, постарается выяснить, чего они ищут. Не обязательно убийства – это было для меня яснее ясного, – скорее обратной стороны уравнения: обеспечения защиты. Защита племени – это безумно захватывающая идея, и стоит тебе ощутить ее действие, не найдется практически ничего иного, чему бы ты сознательно отдал предпочтение. Единственная причина, по которой в Рестрепо – Арунасе, Рэнч-Хаузе или, позже, в Ванате – выживали люди – это то, что каждый, кто там находился, был готов умереть, защищая других и это место. Во Втором взводе мы с Тимом были единственными людьми, кто пользовался этим молчаливым уговором “за бесплатно” во всей его полноте, и сложно переоценить, какой это имело психологическое значение. (Однажды Тим оказался в ситуации, когда сбрасывал боеприпасы паре солдат, оказавшихся во время сражения в ловушке за барьером Хеско, и в тот раз мы были ближе всего к тому, чтобы действительно что-то делать). Между нами и ними был долг, которого никто не замечал, кроме самих должников.

 

Коллективная защита может быть настолько притягательной – в самом деле, вызывающей такую зависимость, – что, в конце концов, она становится основной и первоочередной причиной существования группы. Я думаю, что практически каждый в Рестрепо втайне надеялся, что враг предпримет серьезную попытку захвата, прежде чем срок их службы подойдет к концу. Это был наихудший кошмар для каждого, но одновременно то, чего они больше всего ожидали – некая окончательная демонстрация существующей между ними связи и боеспособности солдат. Несомненно, среди них находились ребята, которые вербовались повторно именно потому, что этого еще не произошло. После того как солдаты вернулись в Виченцу, я спросил Бобби Уилсона, скучает ли он по Рестрепо.

– Я бы хоть завтра туда полетел, – сказал он. А затем, склонившись ко мне, чуть мягче добавил: “Большинство из нас бы так поступили”

17-11-2012


 

[1] Airborne, с англ. - десантник

 

Перевод Надежды Пустовойтовой специально для Альманаха "Искусство Войны"

Социальные сети